Служитель канцелярии молча протянул ему конверт. Принимая его, Констан отметил, что он был вскрыт ранее и заклеен заново. Повертев конверт в руках, Дюмель взволнованно посмотрел на мужчину. В строчке отправителя стояло почтовое отделение в городке Ле-Туке, в строке получателя значился адрес церковного прихода, к которому относился Констан. Расстояние между городами не такое большое, однако письмо шло настолько долго. Видимо это связано с нарушением работы внутренних связей и сообщений, вероятной временной утерей при пересылке, изменением почтовых маршрутов в обход, дабы избежать перехвата писем со стороны вторгшегося в страну врага, да и вообще полнейшим раздраем французской жизни. Помимо штампов о прохождении разных почтовых отделений на лицевой стороне конверта стояли печать «просмотрено цензурой» и отметка в виде немецкого росчерка.
— Конверт поступил к нам уже вскрытым, — уточнил служитель. — Никто в приходе не читал письмо, уверяю. Мы заклеили верх конверта. Письмо поступило в приход вчера поздним вечером.
Дюмель не слушал объяснения. Он держал на раскрытой ладони мятый конверт с почерневшими уголками и расплывшимися чернилами и пальцами другой руки нежно проводил по жесткой бумаге. Он узнал почерк, руку человека, заполнявшего адресные строки. Это был его Лексен.
— Спасибо… Спасибо, — прошептал Дюмель, подняв лицо и широко улыбнувшись, развернулся на каблуках и быстро зашагал в комнатку.
Он распечатал письмо, сразу когда вошел в каморку, и сел на кровать. Сердце бешено запрыгало от волнения, ладони вспотели, руки затряслись. Он развернул сложенный втрое лист и радостно вздохнул. Да, бумага исписана почерком Лексена. Нетвердый грифель карандаша выводил аккуратные крупные буквы. Дюмель жадно прочел письмо, а потом перечитал еще раз, и в третий. Он не мог поверить. Он держал в руках частичку Бруно — лист был пропитан его Лексеном, его духом, его страхами и желаниями, его надеждами и поражениями. Констан закрыл глаза, поднес письмо к лицу и приник к нему губами, вдохнув в себя его запах, надеясь уловить запах Бруно. Но лист пропах грязью и типографской краской, отпечатавшейся через конверт, когда ставили штампы и печати.
Дюмель заплакал. Но это были слезы радости. Он знал, что Лексен жив, и это письмо — тому главное доказательство. О, Лексен, когда же ты писал эти строки? Когда немцы еще не овладели Парижем? Что же ты чувствуешь сейчас, наверняка зная, что столица оккупирована вместе со всей Францией? Как тебе удается сохранить стойкость? Как ты выносишь все невзгоды? Как ты один?
У Констана защемило сердце. Он остро почувствовал разлуку с дорогим ему Лексеном, прочувствовал разделяющие их сотенные мили каждой клеточкой своего тела. Дюмель тронул себя за шею, сдерживая вновь подступающие слезы. Его крестик, носимый с самого детства, теперь висит на шее Бруно и, пропитанный любовью Констана и верой в Бога, защищает Лексена. О, Лексен, как же хочется вместе с тобой верить в то, что все французские части, потерпев поражение, уже развернулись в сторону Парижа и возвращаются, чтобы разделенные семьи и любящие пары вновь соединились! Но идет третий месяц со дня вторжения врага во Францию, почти месяц, как Париж оккупирован, военные действия должны были завершиться. Но новости, печатаемые в газетах, неутешительны. Военные столкновения между французской и немецкой армиями до сих пор продолжаются, что на границах, что внутри страны. Многие части оказались разделены и отрезаны врагом и возвращение предстоит долгим и тяжелым. Где же ты сейчас, Лексен? Когда мы сможем увидеться? Я буду ждать твоих писем, сколько бы времени ни потребовалось, сколько бы недель ни прошло. Я не знаю, где и какие расстояния ты преодолеваешь каждый день, я не могу написать тебе. Но я надеюсь, каким-то образом ты чувствуешь мое волнение за тебя, мою любовь к тебе. Я буду ждать, мой дорогой Бруно. Сколько будет нужно.
Констан долго не выпускал из памяти тот день. Он был очернен смертью и осветлен торжеством одновременно. Это было самое первое и тяжелейшее из всех испытание, выпавшее ему в период военной оккупации, вместившее в себя столько боли, слез, ужаса и неизвестности перед будущим. В тот день Дюмель смотрел в глаза смерти. И тогда же он почувствовал на себе касания ладоней Господа.
Всё было как в тумане. Словно это происходило не с ним и не тогда. Словно это — страшный сон, переместившийся в реальность. Словно это — всего-навсего реалистичная игра. От этого нельзя уйти, ее нельзя избежать. Ее надо принять и ужаснуться собственной пугливости, собственной слабости, собственной ничтожности — чтобы потом вновь воспрянуть духом, заново родиться, заново поверить.