Второе жилище ее было там, где в тот июльский день остановилось ландо, то есть совсем рядом, не пришлось даже нанимать пролетку — сундучок с вещами перенес дворник. Но этот старый дом через несколько лет снесли, чтобы освободить место для большого нового здания, и пани Зофья, подталкивая колясочку с маленьким Теофилем, быстрехонько пробежала до Сикстуской улицы, радуясь, что ее не захватил дождь, первый в том году весенний дождь, который полил как из ведра, едва она вошла в ворота…
На цыпочках подошел Гродзицкий. Она не обернулась, не испугалась — знала, что это он.
— Ты почему плачешь?
Она не ответила, даже не пошевельнулась. Ее молчание смутило Альбина, он сразу притих и покорно стал смотреть в окно. Вскоре он отыскал ее мысли в кружевном узоре инея — теперь они думали вместе. Думали с тревогой, что вот пробил час, с которого начинаешь обратный счет времени, и отныне трудно уже будет заполнить жизнь чем-то иным, кроме размышлений о честном и достойном памяти прошлом.
Так их застала прислуга.
— Пожалуйте, пани, воз едет! — крикнула она, став на пороге.
С неделю еще была суета, пока все привели в порядок. Пани Зофья по вечерам «ног под собой не чувствовала» от усталости.
Теперь у нее с мужем была общая спальня — впервые в жизни. Пока они жили в отдельных комнатах, их любовь была обречена на неожиданности и не имела пристанища — ни разу не провели они вместе ни одной ночи. Можно им простить, что свою любовь они называли «цыганской». И когда в первую ночь они оказались в спальне, где наконец-то их ореховые кровати, ночной столик, комод и шкаф собрались вместе, как семья после разлуки; когда загорелась маленькая лампочка под розовым абажуром — обоим стало стыдно. Они принялись жаловаться на утомительный день и, издали пожелав друг другу спокойной ночи, улеглись каждый в свою постель. Старые доски, наспех сколоченные час назад, еще не сели как следует в пазы и немилосердно скрипели. Альбин и Зофья притаились, не смели шевельнуться, притворялись, что спят, и, раздраженные этим неожиданным неудобством, полночи провели без сна, стараясь лежать тихо.
Когда был вбит последний гвоздь и прислуга в последний раз стерла на навощенном паркете следы дворницких сапог, пани Зофья, опершись на метелку для пыли, как на трость, и пан Альбин, скрестив руки на груди, молча предались созерцанию своего нового гнезда. Они сами не знали, что о нем сказать — они питали привязанность к старой своей мебели и в то же время понимали, что на новом месте она имеет жалкий вид.
Мебель Гродзицких была непривычна к яркому свету и простору; казалось, что столы, стулья и другие предметы, оробевшие, недоверчивые, устрашенные, словно бы сгорбились, поджали ноги, отвернулись к стенам. В гостиной кушетка, полдюжины стульев и круглый стол сгрудились тесной испуганной кучкой, как потерпевшие кораблекрушение на острове, которым здесь служил плюшевый ковер; ни на дюйм не переступали они за его края, залитые со всех сторон пустынной, скользкой, блестящей гладью паркета. Они не узнавали себя в зеркале, которое, сверкая, надменно отражало их униженный, смиренный вид, внезапно став настолько чужим, что они не признали бы в нем старого мечтателя с вечно затуманенным взором, если б не та же самая резная рама, та же консоль с мраморной плитой и стоящее под стеклянным колпаком распятие из величской соли. Далеко-далеко, на неведомом берегу, тосковал их старый, испытанный товарищ — гипсовая подставка, прикрытая голубым плюшем, служившая подножьем гипсовому амуру, и столик, на котором стояла пальма, а уж картины, те разбежались во все концы, словно многолетняя дружба — это ничто.
Почти все картины переменили место. У Теофиля забрали ангела-хранителя и вифлеемские ясли, а вместо них повесили портрет матери, на котором в светлой гостиной слишком, явными стали все изъяны: лицо, опухшее с одной стороны, как от флюса, нелепый румянец, грязные, темные полосы, разъевшие, будто проказой, лиловую блузку в белый горошек. Портрет сына в пятилетием возрасте, сделанный, как и портрет матери, с фотографии, перекочевал в кабинет отца, изгнав оттуда большую репродукцию «Присяги пруссов». В гостиной остался толко папа Лев XIII, вышитый на шелке в огромной раме из зеленого плюша, а по обе его стороны — старики Гродзицкие в кричаще дорогих рамах, кичившихся своей позолотой перед простотой их одежды и лиц, в которых застыло мгновение тревоги и робости, объявшей стариков, когда они, боясь вздохнуть, сидели против фотографического аппарата.
Альбину и Зофье, выросшим в тесноте, среди всяческой рухляди, среди стен болтливых, как старые тетки, переполненные воспоминаниями о вещах и людях, было не по себе в этой квартире, где изо всех углов глядела зияющая пустота. И снова, как много лет назад, они стали бродить по аукционам, по мебельным лавкам. Старые торговцы узнавали своих давнишних покупателей и, вытаскивая заплесневевшие книги, читали им лаконичный истории стола, оттоманки или стульев, приобретенных ими в таком-то году за такую-то цену.