Эта идея пародизма не имеет ничего общего с идеей пародии формалистов, но она крайне далека и от той сатирической установки, которую систематически приписывали Пригову его поклонники. Формулируя теорию «высокого пародизма», Пригов явно стремится уйти от прилепившегося к нему ярлыка сатирика-юмориста. Пригов особо подчеркивает это различие между тем, что делает он, и сатирой: «Пародизм — это взгляд на явления с точки зрения жизни, в то время, как сатира — это взгляд с точки зрения морально-этических максим и культурных ценностей. Сатира стремится показать отсутствие предмета описания за стилистикой, либо ее полное несоответствие „истинно“ существующему предмету» (СПКРВ, с. 54). Иными словами, сатирик утверждает, что описание не имеет никакой референции, что это видимость, не соотносящаяся с реальностью. Адорно утверждал, что «медиумом иронии» и сатиры является «различие между идеологией и реальностью»
[248], и добавлял, что в настоящее время это различие и сам медиум сатиры исчезли. Это исчезновение связано с тем, что сама реальность превратилась в симулякр, перестала быть «реальностью» в традиционном понимании, а потому, в сущности, стало невозможно сатирическое разоблачение расхождения между «словом» — идеологией и «делом» — реальностью.Невозможным стало и постулирование существования какого бы то ни было «истинно» существующего предмета. Расхождение теперь существует только между двумя типами симуляции: одна нейтральна и выдает себя за предмет, а вторая имеет стилевой характер эпохи. Но эта, стилевым образом окрашенная, симуляция, может быть «оттащена» от «предмета» и сама, в свою очередь, превращена в «предмет». Симуляция, таким образом, может клонировать свои предметы, а пародист начинает мыслиться как своего рода демиург и одновременно как «реалист» высшего порядка.
Сатирик, в представлении Пригова, это своего рода Сократ, борющийся с софистами и разоблачающий мнимость автономного логоса, не отсылающего ни к какой онтологии. Другое дело пародист: «И движет пародистом (это я особенно подчеркиваю) любовь к жизнереальности предмета описания (соответственно тому, как мы предмет определили) и к конструктивной определенности и неслучайности стилистики» (СПКРВ, с. 54).
Что значит, что пародист смотрит на предмет «с точки зрения жизни» и что движет им «любовь к жизнереальности предмета описания»? Мне представляется, что речь идет о понимании существования всякого предмета в «узком пространстве» (как выражался Пригов) между атемпоральностью симулякра и временем, в которое этот предмет вписан. Напомню о вратах «Мгновения» в «Заратустре» Ницше. Прошлое время никак не согласуется с будущим, потому что прошлое — это неподвижная и завершенная совокупность всего, что было и могло быть. Будущее же устремлено вперед и относится к области времени и воли к власти. «Мгновение» и есть то узкое пространство, в котором происходит встреча двух темпоральностей или, вернее, темпоральности и вечности. Именно с такой точки зрения пародизм и оказывается отношением к «жизнереальности» предмета, ведь жизнь и есть странное образование на границе прошлого и будущего.
Другое дело, что предмет, взятый в тиски вечности и времени, едва ли описуем и представим иначе, чем в пародийной практике. Показательно, что Ницше в «Веселой науке», которую он называл «веселостью после долгого воздержания и бессилия, ликованием возвращающейся силы»
[249], пишет о приходе пародии на смену трагедии:«Incipit tragoedia» — так называется оно в заключение этой озабоченно-беззаботной книги: держите ухо востро! Что-то из ряда вон скверное и злое предвещается здесь: «Incipit parodia», в этом нет никакого сомнения
[250]…Это вторжение пародии предвосхищает практику утверждения, позитивности, являющую себя в воле к власти, практику, которая позволяет преодолеть мертвую инертность прошлого. Пьер Клоссовски прямо связал ницшевскую «грядущую» пародию с доктриной вечного возвращения, в которой он также увидел пародийность
[251].В «Живите в Москве» это пародическое расхождение между аккумулированной вечностью, вневременностью предмета и темпоральностью воспроизводится в формах памяти. Пригов пишет о том, что рассказчик его романа существует, как и предмет пародического описания, «в спокойном единстве со своим прошлым, просто недвусмысленно присоединенным ко мне. Вернее, включенным в меня» (ЖВМ, с. 285). То же самое выражал он, и когда писал о «предмете» в «точке его прирастания к вечности». При этом «я» рассказчика движется по неким «направлениям», «линиям», которые «суть большее проявление жизни, чем сама жизнь» (ЖВМ, с. 286). Иными словами, «я» заключено в зазор между неподвижностью прошлого и закрытостью памяти (смертью), и темпоральностью будущего, которое и есть жизнь. «Я» рассказчика оказывается таким образом эквивалентно «я» пародиста.