Бывают такие состояния задумчивости, особенно у ребенка, ковыряющего при этом в носу, — тронешь его, он даже вздрогнет. «Ты что?» — «Да нет, я просто думал». Вот эта оцепененность долгой мыслью, когда ни себя не сознаешь, ни что-либо вокруг, свойственна и философическому народу, который в состоянии такой мыслительной прострации может полмира снести и даже глазом не моргнуть. Пригов лирически воспроизводит это состояние могучей и безотчетной думы, но одновременно и тихо трогает лунатика за плечо: да что это с тобой? да о чем же ты думаешь? Думающий вздрагивает — и вдруг обнаруживает совершенную пустоту: ни одной мысли. Потому что мыслило и даже философствовало его бессознательное. Это не философия бессознательного, а бессознательность самой философии, которая совершается в понятиях, но при этом столь же стихийна и дремуча, как мифология. Сам коммунизм в трактовке Пригова — это лунатическая преданность некоей прекрасной полубессознательной идее, приведение всей жизни в соответствие с восклицательными и вопросительными «тезисами души»: «Господи, вот был бы город / Райский!» или «Что я — лучше всех?» Приговский концептуализм обнаруживает эту многодумность в самой субстанции российского бессознательного. Оно потому и не может себя осознать, что погружено в мысль, непрерывно думает.
«ДА Я ВЕДЬ ЧТО, ДА Я С ЛЮБОВЬЮ…»: ПРИГОВ КАК ДЕЯТЕЛЬ ЦИВИЛИЗАЦИИ
Оказалось, что единственная утопия, оставшаяся в мире, — утопия общности антропологических оснований.
Есть простой и фундаментальный способ проверки на значимость поэта для читателя: цитируемость. Такой тест показывает глубину инсталлированности предлагаемого типа речи, то есть мироощущения, в сознание читателя. Мироощущение уже существует и до этого, но латентно, как в известном образе: статуя присутствует в глыбе мрамора, а скульптор ее «только» освобождает, очищает… какой-то образ новых отношений с миром уже есть, но до этих стихов, этой речи не был выявлен. И вот чудо свершилось: улица уже не корчится безъязыкая, ей есть чем — или, точнее, кем — разговаривать.
Когда кто-нибудь говорит, что поэт N замечателен, то первый естественный вопрос, возникающий в этом случае: «А ты можешь с ходу процитировать несколько его строчек?» Если да, то эти стихи соответствуют чему-то в менталитете читателя и самим фактом присутствия конструируют его отношения с миром. Что касается Пригова — будучи разбужен среди ночи, автоматически проговоришь: «Ну, как же… Килограмм салата рыбного… А он и не скрывается… Вот я курицу зажарю… Полдня простоял здесь с чужими людьми, а счастье живет вот с такими… Страсть во мне есть такая — украдкой…»
Цитаты, скорее всего, будут из слоя стихотворений Пригова рубежа 1970–1980-х годов. С них началась его широкая популярность. Они стали современным городским фольклором, а такая популярность шире литературной известности.
Он предпочитал называть себя не поэтом, а «деятелем культуры», но был универсальнее даже этого собственного, очень широкого определения. Учитывая, что Пригов всегда оставался, при блестящей поп-эффектности, деятелем авангардного искусства, открывающим новые контексты, новые уровни осмысления и свободы, и, по сути, в буквальном смысле слова ПРОСВЕТИТЕЛЕМ (не говоря и об аутентичном представлении международного контекста в его произведениях), он, судя по всему, был деятелем не только культуры, но и цивилизации. Поздней советской и ранней постсоветской.
Центром этой цивилизации, ее наиболее характерной и чувствительной «точкой» был маленький человек — «просто человек». Если символом предшествовавшей, сталинской, цивилизации может послужить помпезная «высотка», скажем, на Смоленской площади в Москве, то символом приговской эпохи — «хрущоба» в Черемушках или, точнее, девятиэтажка в Беляеве. То есть не 1960-е, а 1970-е годы. Вместо имперской, надчеловеческой структуры — жилье, маленькое, но свое.
Восстановление маленького человека в экзистенциальных правах расцвело в 1960-е годы и, скорее всего, наиболее характерно воплотилось в бардовско-и-менестрельской песне. Маленький городской человек, прямой потомок героев Еоголя и Достоевского, обрел голос — почувствовал право голоса. Упоительная свобода в своем кругу, в камерной атмосфере.