Читаем Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов полностью

Что касается подцензурной поэзии, то сам предмет описания табуирован: подобный «случай в общественном транспорте» слишком низок жанрово, и, тем более, отношения с женщиной в советской поэзии протекают в ином, неизменно-возвышенном, как танец на «пионерском расстоянии», измерении. Единственный, кто из современных Пригову подцензурных поэтов как-то вроде бы продвинулся в более динамичную плоскость бытия, — Юрий Кузнецов с его призывом еще подтолкнуть «уходящую женщину» [274](впрочем, это почти открытая цитата из Ницше — с его призывом толкнуть падающего). Однако поэтика Кузнецова была «неоготикой для бедных», ее отличала эстетическая дубовость, представленная в форме этической «крутизны»; его герой — Чайльд-Гарольд с поселковой танцплощадки, «романтик с большой дороги». С другой стороны, сомнителен и герой Олега Григорьева с его четверостишием «Девочка красивая / В кустах лежит нагой. / Другой бы изнасиловал, / А я лишь пнул ногой»: очень смешно, но с точки зрения художественной формы здесь нет принципиального отличия от частушки — ничего не добавляется и не меняется. А с точки зрения этической и психологической герой внешне неотличим от озверевшей толпы, при том что автор, естественно, на дистанции. Вопрос в том, насколько прозрачно это для читателя (что делает для обозначения диспозиции автор и насколько квалифицирован и эстетически, и этически читатель)? У Пригова же герой — как бы в толпе, но из нее и выделяется. В первую очередь — благодаря выделенности, манифестированности, свободе рефлексии во всех видах.

Его предшественниками, как известно, были поэты «лианозовской школы» — Евгений Кропивницкий, Ян Сатуновский. Почти все черты будущей приговской поэтики присутствуют и у них, с поправкой на время и индивидуальные особенности. Скорее всего, самое явственное отличие Пригова от его учителей — в той же высвобожденности рефлексии, в беспредельности интеллектуальной живости, постоянном настаивании на ней и ее нагнетании — в лексике, синтаксисе…

Возвращаясь к стихотворению, которое, среди прочего, демонстрирует отмеченную выше «возгонку» рефлексии: у Пригова при всей «правде жизни» — он, естественно, в ответ лягнул — герой тут же попросил прощения, и далее следует сентенция «внутреннего голоса»: трогательное «Просто я как личность выше был» — самооправдание по всем фронтам, умиление себе любимому, квазиинтеллектуальный пафос и рассудительность. С точки зрения литературной здесь — форма, контаминирующая свежим образом несколько жанров (включая, скажем, тютчевские стихотворения, в которых «сцена из жизни» часто перетекает в лирико-философское размышление или восклицание, и до песенки из городского фольклора, иногда с уголовным душком, про «встречу» с девушкой на улице). Это стихотворение демонстрирует происходящее — прямо по Тынянову — оживление литературы, самой ее ткани — через введение в серьезный «канон» низовых жанров и их продуктивное слияние со старыми. С точки зрения этической — все очень по-человечески; само то, что лягание в ответ явилось причиной немалых переживаний и рефлексии, уже возвращает нас в плоскость гуманитарных ценностей… И это реальный, не условно-риторический мир, в отличие от представавшего в подавляющем большинстве подцензурных стихов.

Но нет тут и дикости советского фольклора с частой для него «блатной» подкладкой. Человек и его жизнь возвращаются «в чувство», в сознание, приобретают плоть и кровь, многомерность.

Пригов смотрит на них с концептуалистской дистанции, которая, казалось бы, еще дальше, чем традиционная, характерная для предшествовавших эпох дистанция между автором и образом, но выходит, что такая оптика — после искусственного и фальшивого сокращения расстояния, о котором говорилось выше, — помогает вернуть систему взаимооотношений на оптимальное, естественное и здоровое место. Происходит подлинная художественная инкарнация «маленького человека».

«Маленький», как мы помним из русской литературы XIX века, не значит «неспособный чувствовать». И не значит «простой». Скорее, это человек, сложный эмоционально, но не умеющий распутать узлов, сам распутаться в своей жизни. Не закрытый для всего остального мира, а всего лишь нуждающийся в том, чтобы ему показали дорогу — к другим чувствам и людям, к тому, чтобы в нем самом «чакры оттопырились», по выражению одного из героев фильма «Матрица» в «переводе» Гоблина. В конечном счете — к легитимации человеческого — того, что от него осталось после всего того, что с ним сделали. И в том виде, в каком осталось. Если не нравится, то претензии не к тому, кто это показывает и помогает увидеть, а к истории.

Стихи раннего Пригова — это, среди прочего, и легитимация смешного, бесконечно смешного. Оправдание нелепого пафоса: артикуляция того, что и пафос невозможен и жизнь без него — тоже.

Я с домашней борюсь энтропией
Как источник энергьи божественнойНезаметные силы слепыеПобеждаю в борьбе неторжественной
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже