Читаем Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов полностью

А что Москва — не девушка, не птицаЧтобы о ней страшиться каждый деньНе улетит и нас не опозоритНе выйдет замуж и не убежитИ ни жена, и ни сестра, ни матьНо песня: коль поется — так и естьА не поется — так ведь тоже естьНо в неком что ль потустороннем смысле

Песня эта, как водится, «метафизическая». Пригов отказывается от привычных сравнений: о Москве не надо беспокоиться (в конце концов, «сам Бог хранит Москву»!). Ее суть может быть понята лишь «в неком… потустороннем смысле».

Едва ли не единственная характерологическая черта «москвичей» у Пригова — их «гордость»: «сердце гордых москвичей» бьется «и под одеждой странной современной». Эта «гордость» является эквивалентом национализма, неприемлемого потому, что он не позволял Москве — России реализовать истинное свое мессианское предназначение:

Когда здесь поднялось движеньеЗа самостийную МосквуОни позвали враз монголовПоляков, немцев и французовИ на корню все дело задушилиНо и теперь еще бываетВ походке девичьей ли, в слове
Мелькнет безумный огонекМосковской гордости национальной

Этот «безумный огонек» с усердием раздувался советской исторической мифологией. У Кончаловской очередной венценосный «москвич» сказочным образом завершил трехсотлетнее татаро-монгольское иго одним лишь «гордым» жестом: «Государь прочитал и, спокоен и строг, / Повернулся к Ахметовым людям, / Бросил наземь ярлык под сафьянный сапог / И сказал: „Дань платить мы не будем!..“ // С той поры не решалась нас грабить орда, / Иго тяжкое сброшено было. / А в Орде началось несогласье, вражда, / И распалась ордынская сила».

Чаще, однако, приступы «гордости национальной» проявляются в народной ярости и бунтах: «Поднял обманутый русский народ / Знамя бунтарское, вечно живое, / Над непокорной своей головою». Эти бунты являются, согласно советскому историческому нарративу, высшими моментами «национальной гордости великороссов», в которых они возрождали свою древнюю и неизменную славу. Именно так оформлен рассказ о самосуде толпы над Григорием Отрепьевым:

Где ж ты, былая московская слава?Иль москвичи позабыли о ней?Древнюю славу хмельная ораваТопчет копытами панских коней.
Только иссякло в народе терпенье,Кровь закипела у русских людей.Ох, надоели им пляски и пенье!Ох, надоел им расстрига-злодей!Ох, загудели ночные набаты,Ох, и вломился народ во дворец!..

Подобные рассказы о «гордости» указывают на своеобразную историческую шизофрению советского национально-классового нарратива: оксюморонный в своей основе, он повествует, в сущности, о гордости рабов,то есть о двух противоположных, на первый взгляд, сюжетах: о бездарном и жестоком российском государстве, в течение тысячи лет обездоливавшем своих подданных, и о борьбе этих подданных за… это государство, гордящихся своими жертвами во имя его «славы». Таков результат соединения национальной и классовой парадигм. Пригов постоянно играет на их несовпадении, раскручивая многие свои советские тексты в противоположных направлениях, пародируя легкую оборачиваемость советского идеологического дискурса:

Урожай повысилсяБольше будет хлеба
Больше будет времениРассуждать про небоБольше будет времениРассуждать про небоУрожай понизитсяМеньше станет хлеба

В подобных тавтологических конструкциях выстроен и советский исторический нарратив, сконструированность которого Пригов постоянно подчеркивал в своих «квазиметаисторических» текстах.

Наиболее известным из таких текстов является, вероятно, поэма «Куликово поле». Если функция мифа, как замечал Ролан Барт, сводится к превращению истории в природу, в возведении исторически преходящего в ранг вечного [462], то ремифологизирующая стратегия Пригова сводится к «достройке» мифа таким образом, чтобы обнажить искусственность его эпической вневременности. В «Куликовом поле» Пригов представляет повествователя в виде демиурга, а историю (в данном случае речь идет о Куликовской битве) — игрой в солдатики:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже