В 1980–1990-е Пригов все сильнее подчеркивает и все энергичнее развивает перформативный аспект своих поэтических практик. Перформативность присутствовала уже в ранних, 1970-х годов, поэтических чтениях Пригова. Его более поздние поэтические перформансы напоминали одновременно религиозные камлания, дадаистические акции и почти звериный вой. Во время выступлений Пригов нередко выкрикивал свои стихи, возвышая голос до крайнего предела. Пригов кричал не потому, что действительно старался привлечь внимание слушателей. Скорее его крик служил метафорой желания быть услышанным. Не случайно и темы поэзии Пригова изменились в этот период, от власти и поэтической миссии сместившись к одиночеству и смерти.
В то же самое время Пригов все более активно занимается визуальным искусством. Он произвел огромное количество графических листов и инсталляций, сочетавших графику и реди-мейд. В своих бумажных работах Пригов часто использовал газеты. Поверх газетного текста крупными красными или черными буквами он писал отдельные слова — тем самым символически утверждая превосходство индивидуального поэтического слова над анонимными массами информационных/идеологических текстов. Однако это поэтическое слово неизменно выглядит как написанный на стене знак грядущей катастрофы, возбуждая ассоциации с библейскими пророчествами. Аналогичным образом и в своих инсталляциях Пригов помещал на стенах черные и красные слова и знаки, указывавшие на смерть и траур.
В современном массовом обществе индивидуальный голос может функционировать только как медиум мрачных пророчеств, обещающих тотальное апокалиптическое уничтожение человеческих масс. Но даже этот голос почти никогда не достигает слушателей. Вот почему приговское искусство год от году становилось все мрачнее и все отчаяннее — до самой его смерти в 2007-м. Но в то же время его публичный имидж сохранял обаяние и открытость. Контраст между Приговым как любезным и рассудительным коммуникатором (часто приглашаемым участвовать в телевизионных дискуссиях) и экстремальным внутренним напряжением, проступающим только в его творчестве, и делает его фигуру такой неповторимой — и такой неповторимо привлекательной.
СЛУШАЯ ПРИГОВА…
(Записанное за четверть века)
В первый раз я увидел и услышал Пригова зимой восемьдесят первого года. Стыдно признаться, что до до того дня я ничего о нем не знал, но буквально с первой секунды чтения почувствовал, что наконец столкнулся с поэтом, живущим не словесностью полувековой давности, но живым языком. Через час мое литературное обращение было полным.
За эти годы я несколько раз пытался писать о Пригове — задача достаточно нелегкая, учитывая, что все, что надо знать о нем читателям и почитателям, Пригов обдумал и объяснил сам за десятки исследователей и на десятилетия вперед. Отчасти поэтому я пробовал читать Пригова как бы «перпендикулярно» его художественному проекту, постоянно и даже несколько назойливо встраивая его творчество в иную критическую перспективу. Я интерпретировал его шедевры как образцы традиционной сентиментальной лирики с соответствующими средствами поэтической экспрессии. Дмитрий Александрович неизменно вежливо, но твердо отклонял подобные истолкования, но, насколько я мог судить по нашим беседам, относился к ним с интересом. Впрочем, я понимал, что обольщаться этим интересом мне тоже не следовало, — его непробиваемая доброжелательность была хорошо известна всем, кому доводилось с ним беседовать.
Я помню, как после одного из своих выступлений Дмитрий Александрович пригласил меня посетить с ним домашнюю выставку, подготовленную какой-то группой молодых художников. Надо сказать, что предприятие не слишком удалось. Мы долго шли под дождем, а потом еще дольше мокли у подъезда в ожидании, поскольку оказалось, что в искомой квартире кто-то из художников занимается любовью и надо дать им возможность завершить процесс. Когда мы наконец поднялись, всеобщее внимание привлекла раскладушка, стоявшая в центре комнаты, где проходила выставка. Объяснить мне, часть ли это экспозиции или недоубранный атрибут бушевавших здесь страстей, никто так и не сумел. Развешенные по стенам работы, на мой взгляд, вполне соответствовали по качеству уровню организации всего мероприятия. Запомнил я только какую-то пылкую девицу, пытавшуюся занять внимание Пригова «Календарем измерений погоды».
Когда мы наконец покинули выставку, я не скрыл от Дмитрия Александровича своего раздражения на беспомощность предъявленного нам зрелища, организационную бестолковщину и, как мне показалось, проявление недостаточного уважения в адрес мэтра. «Да нет, — возразил мне Пригов, — вы, вероятно, с этим просто еще не сталкивались. Существует такое современное искусство в форме вялой экзистенции».