— Справку мы выслали, — согласно ответил Штейнман и, встряхивая в руке листок, прочитал: — «Справка… народному судье… в ответ на ваше…» Так. «Сообщаем, что в составе московской писательской организации Финкельмайер Арон Хаим Менделевич не состоит. Нам, московским литераторам, это имя абсолютно неизвестно. Выражаем свой решительный протест против жалкой попытки этого самозванца именоваться „поэтом“. Мы никому не позволим позорить высокое звание советского поэта, использовать поэзию в недостойных целях, не совместимых с благородными целями нашей литературы».
Штейнман повертел листочек так и сяк, вернул его судье.
— Вот хорошо прочитали про высокое звание, — заговорил общественный обвинитель. — А тут перед вами, вы не слыхали, старались его превозносить, Финкельмайера. Как ваша точка зрения? У него есть творчество в вашем понимании?
— Совершенно верно! — подхватил Штейнман. — Совершенно верно поставлен вопрос. Творчество — не вообще, вне времени и пространства. Творчество именно в нашем понимании, и я постараюсь ответить.
Он умолк, задумался, но затем встрепенулся, чтоб заговорить безостановочно — с темпераментом, с модуляциями, с рыканьем и клокотаньем:
— Я сошлюсь на слова большого нашего писателя покойного, я его хорошо знал, Александр-ррэр… Александр— Александровича Фадеева, который так, примерно, противопоставлял буржуазный, если хотите, христианский гуманизм нашему воинствующему, если не ошибусь: "Старый гуманизм говорил: «Мне все равно, чем ты занимаешься, мне важно, что ты человек». Социалистический гуманизм говорит: «Если ты ничем не занимаешься и ничего не делаешь, я не признаю в тебе человека, как бы ты ни был умен и добр». Вам понятно, эрр… разумеется, эти слова прямым, тесным образом связаны с тем, о чем общественность, народный суд, ведет сегодня эрр… разговор. Но я иначе, я применю иначе, в переносном смысле, и прошу проследить, это тоже — прямо относится к нашему разговору, к вопросу, который мне задан: "Буржуазное искусство говорит: «Мне все равно, о чем ты пишешь, мне важно, что ты писатель». Социалистический реализм говорит: «Если ты ничего не делаешь, чтобы отобразить наши идеалы, многообразие жизни нашего общества, мы не признаем в тебе писателя, как бы ты ни изощрялся в своем, с позволения сказать, творчестве. Мы не назовем это подлинным творчеством».
Это прямо относится к — эрмр — Финкельмайеру. Почему наша писательская организация направила сюда именно меня? Да потому что был случай, представьте, я читал его, так сказать, сочинения. Лет десять назад, я запомнил, можете мне поверить, не мог не запомнить, потому что случай был из ряда вон, из мэррм — из ряда вон… Я рассматривал рукописи, присланные на вступительный творческий конкурс в Литературный институт, обратил внимание на стихи —несовершенные, конечно, слабые, слабые были стихи, но такое прощается молодым, начинающим, — так, да, эррмрр —если тема актуальна, общественно-значимая. Стихи, я думаю, не ошибусь, описывали будни армии, мирный солдатский быт — мило, мило, наивно и слабо, но я заинтересовался автором, я даже пригласил к себе. А что оказалось? Под псевдонимом даются стихи патриотические, а под собственной фамилией нечто противоположное — упадочно-формалистическое трюкачество. Вы догадываетесь, я отверг притязания на такое литературное двурушничество. Мы отказали! этому молодому человеку в праве! поступить в институт. Это был…
И Штейнман, развернувшись круглым животом к суду, указал короткопалой рукой на Арона.
— Это был Финкельмайер! — закончил он патетически. И пораженная жутким, кошмарным разоблачением публика, вся как один человек, вперилась глазами в Арона. И он, который мало слышал, но услыхал, что назвали его по фамилии, торопливо задвигал руками-ногами и встал, и потерянно вытянул шею к суду, и вот-вот собирался сказать: извините, не слышал, что-что вы спросили?..
По залу прошло гы-гы-гы, судья махнула на Арона с нетерпением, он понял, что который уже раз сегодня оплошал, и сел.
Короткий этот инцидент сбил у Штейнмана пафос, но он снова задумался и снова, постояв потупленно, смог продолжать в прежнем тоне.
— Признаться вам, тогда я подумал: а не жестоко ли? Может быть, надо нам было к экзаменам допустить и принять в институт? Еще Аристотель писал, что юноши плохо владеют своим сердцем, которое иногда затмевает у них рассудок. Как говорится, молодо-зелено, повзрослеет, эрмгрр — поумнеет. Нет! Значит, нет, не ошиблись. Мы видим, мы видим сейчас, до чего докатился наш бывший абитуриент, мы видим, что мы не ошиблись, не подпустив его к литературе. Так он, оказывается, пытался теперь — эррумр — проникнуть в ее здание с черного хода!
Эта фраза Штейнману понравилась, и он остановился.
— Позвольте? — спросил адвокат.
Судья вопросительно посмотрела на обвинителя, тот поднял брови и развел руками — мол, о чем еще говорить, все ясно.
— Вы член Союза писателей? — спросил адвокат.
— Разумеется, — скромно ответил Штейнман.
— Вы московский писатель?
— Да, конечно. Я критик.