С Н. Н. мы договорились встретиться заранее, она позвонила мне, и я пришел к ней в номер. Мы проговорили в первый день около пяти часов, то сидя, то гуляя по огромному холлу. Я задавал вопросы, главным образом, о поэзии Ходасевича. Оказалось, между прочим, что ни она, ни, по всей вероятности, он не знали стихотворения Бунина “С обезьяной” (1907), странно предвосхитившего реальные подробности стихов Ходасевича о первом дне войны 1914 года. Н. Н. говорила больше о себе, о структурализме (“
Глаза Н. Н. сверкнули нездешним огнем (она была в зеленоватом платье из тяжелого шелка, в норковой накидке и на очень высоких каблуках). Помню ее напряженный голос и слова: “Иванов не мог завидовать Ходасевичу. У Ходасевича нечему было завидовать!” Я с изумлением глядел на ее злое лицо. Вдруг она спохватилась и улыбнулась. “Вот Сирину, действительно, Иванов завидовал, и все завидовали Сирину оттого, что у него была такая жена”. Я понял.
На другой день Н. Н. познакомила меня с известным лингвистом, главою славянского отделения в Йельском университете Александром Оскаровичем Шенкером, ее добрым знакомым, который через год дал мне работу у себя на кафедре.
Потом мы обедали с нею и с Кириллом Федоровичем Тарановским в баварском ресторане. Тут они начали свой спор о Мережковских: они заводили его на моей памяти несколько раз. Речь шла о пресловутом выступлении Мережковского летом 1941 года. Берберова говорила: “Этого не было”. Тарановский утверждал: “Слышал сам в Белграде по радио”.
На самом деле, как мы знаем сейчас, выступление Мережковского транслировалось в Италии, на Балканах и на востоке Европы, а в Париже его не передавали, но трудно поверить, что Берберова не знала о существовании этой речи.
Другая тема их споров была игривее. “Зинаида Гиппиус была настоящий гермафродит”, — говорила Н. Н., а К. Ф. возражал: “Нет, она была нормальная женщина, но с инфантильной маткой, мне говорил сам Философов”. На это Н. Н. отвечала: “Не говорите мне! Я знаю!”
Поскольку клинические данные Философова и Берберовой без малого сорокалетней давности, я часто хотел процитировать последнюю строчку известного детского стишка про даму, которая сдавала в багаж картину, корзину, картонку и маленькую собачонку, но всегда, в конце концов, решал не вмешиваться в этот деликатный спор.
В 1978 г. летом Ирена Вайскопф, студентка Л. С. Флейшмана, занимавшаяся в Иерусалимском университете архивом Марии Самойловны Цетлиной и письмами Алданова и Бунина к ней в связи с визитом последнего к советскому послу, приехала в Америку, привезя с собой только что вышедший третий том сборника Slavica Hierosolymitana с публикацией стихов Владимира Жаботинского, посвященных Берберовой и подготовленных ею к печати.
Я тогда проводил свой отпускной год в Йеле, и Н. Н. пригласила нас приехать к ней в Принстон.
Она жила в крошечной квартирке в одноэтажном университетском строении, расположенном в виде буквы П на широком лугу. “Видите, как здесь хорошо и тихо: ни детей, ни собак”, — сказала она, усаживая нас перед домом на складные садовые стулья.
Обсуждали они с Иреной сначала письма Алданова по поводу дела Бунина, но скоро оставили этот унылый предмет и заговорили о Ходасевиче и о Блоке. Ирена страшно понравилась ей, она была неравнодушна к женской красоте и уму, а Ирена еще и выговаривала букву Л несколько по-польски, и Н. Н. сразу стала ее поддразнивать: “Как вы говорите: Буок? Да? Буок?” И опять рассказала, как первая положила к ногам мертвого Блока белые цветы…
“Когда будете в Венеции, найдите гостиницу La Serenissima, где мы с Ходасевичем жили. А еще, когда будете простираться у львиного столба, то отсчитайте седьмую от лагуны колонну Дворца дожей и посмотрите на капитель, мы всегда смотрели”. И мы посмотрели на эту капитель, Она изображала таинство брака: пару, прикрытую одеялом.
Н. Н. написала Ирене 1 сентября 1978 г. подробное, хорошо аргументированное письмо об отношении Алданова к Бунину — с неожиданно лирическим окончанием, которое я, с разрешения Ирены, здесь приведу: