Бедный пес! Бедный поэт! Ты мог бы честно делать свое дело, мирно писать стихи! Но от тебя ждут всего, кроме работы! Во-первых, ты „пророк“, во-вторых, „безумец“, в-третьих, „непонятый вождь“. „Канис вульгарис“! Когда хирург режет живот, когда портной кроит жилет, когда математик изучает законы — они работают. А когда ты потеешь над листком бумаги, в сотый раз перечеркивая слово, сбивая крепкий стих, — ты „творишь“! И кретины вокруг клетки изучают твои внутренности: куда именно ангел вставил „пылающий угль“, какая „муза“ вчера спала с тобой, и сошло ли на тебя по этому случаю „вдохновение“ или не сошло. Единственное, что тебе остается, — принять игру всерьез, раскрыть пасть и старательно подражать льву. „Падите ниц перед пророком! На меня нисходит вдохновение! Tсс!..“ И бедный, грустный, обиженный пес, работая под тигра, сквозь прутья решетки хватает зубами нос зазевавшегося парикмахера. Браво! За ваше здоровье, мосье бенгальский тигр!»
Учитель, к ужасу мистера Куля, любил часто проводить вечера в обществе поэтов, художников и актеров. Он говорил, что человек, столь преданный грядущему, как он, может позволить себе слабость любить две-три старинные безделушки и веселое племя цыган, бурно доживающее свой век на площадях городов Европы. «Я люблю их за бесцельность, за обреченность, сам не знаю за что. Каждый из них в отдельности молод, дерзок и жив, все вместе они дряхлее средневековых соборов. Они страстно любят современность, и это почти патологическое чувство восторга присужденного к казни пред эшафотом. Бедные кустари, они бредят машиной, тщатся передать ее формы в пластике, ее лязг и грохот в поэзии, не желая думать о том, что под этими колесами им суждено погибнуть. Машина требует не придворных портретистов, не поэтов-куртизанов, но превращения живой плоти в колеса, гайки, винты. Должны умереть свобода и индивидуальность, лицо и образ, во имя механизации всей жизни. Радуйтесь, мистер Куль, эти великие обормоты умрут вместе с любовью, бунтом и многим другим. Впрочем, как вам известно из вашей любимой книжки (нет, не той, не в синей обложке, а в сафьяновом переплете), умирающее снова воскресает. Но никогда уж эти цыгане не будут живописной сектой, маленькой мятежной кастой, им суждено, расплывшись, возродиться в далекие дни обесцеленного и освобожденного человечества».
Один раз на выставке работ итальянских футуристов, Учитель сказал мне: «Здесь особенно ясен тупик современного искусства. Разучившись делать вещи полезные, потерявши чувство необходимости своей работы, художник начал отбивать хлеб у фокусника. Что может быть точнее и строже грани искусств временн΄ых и пространственных? Но посмотри на этого наивного лукавца, который стремится на неподвижном полотне рассказать о том, что человек умеет бегать. Он не хочет знать о том, что живопись, скульптура, архитектура статичны не по случайному сюжету, а по своей природе, что совершенная картина убивает самое существование времени, останавливая часы всех башен и всех жилетов. А другой дядя — поэт — описывает подробно в стихах зеленое поле, в поле голубую речку, у речки беленький домик, в домике розовую Мимочку, а на груди у Мимочки пунцовую розу. Ничего, что это каталог фабрики красок Лефран, ничего, что между полем и розой прошли двадцать стихов, то есть века, тысячелетия. Зато он показал фокус по части перелезания заборов. Надо ли говорить обо всем разнообразии этого нового ремесла — о музыкальной живописи, о живописи рельефной, о раскрашенной скульптуре, о стихах звукоподражательных и прочее, прочее. Булочники начали заботиться о долговечности хлеба, каменщики строят дом, состоящий из одной стены. По крайней мере за упразднением искусства остаются приключения барона Мюнхгаузена!»
Вскоре после этой выставки Хуренито обратился с нижеследующим письмом к министру просвещения и изящных искусств Италии: