Самые ничтожные обстоятельства кажутся знаменательными, если они сопутствуют смерти. Аночка старалась занять себя работой, но все останавливалась. Припоминания обессиливали её. Вдруг у ней в руках оказывался лоскут с красными горошинами из тех бесчисленных обрезков, которые оставались после кройки, и она неподвижно глядела за окно, не выпуская тряпицы. Другой такой тряпицей с красными горошинами она как-то забинтовала маме большой палец, нарывавший от укола. С пальцем Ольга Ивановна долго мучилась. На какой руке болел палец? На правой? Нет, на левой. Маме было больно придерживать материю под иглой, когда она строчила. Аночка не могла выбросить лоскут в сор и заложила его себе в книгу. Потом она смотрела на фотографию, розовато-пепельную от старости, памятную по детству и всегда удивлявшую. Мама сидела в кресле. На ней была широкая, колоколом, юбка до пола, на коленях она держала девочку с кривой голой ножкой. Это была умершая сестра Аночки. Рядом стоял отец в коротком сюртуке, в брюках раструбами. Он тогда служил ревизором поездов. Аночка не знала его таким, она всегда помнила отца грузчиком, в посконной рубахе или в толстовке – уже позже, когда он начал искать лёгкую работу. И у него и у мамы с девочкой вместо зрачков были точечки, словно наколотые булавкой.
Она наконец заметила, что в доме не хватает привычного хрустящего звука, и подняла голову к часам. Ходики стояли. Стрелки почти сливались на трех часах семнадцати минутах. Она спросила неуверенно:
– Павлик, может, их уже пустить?
Он не ожидал вопроса и не нашёлся, что ответить. Он читал только о том, что часы останавливают, если в доме умирает человек. Но когда затем снова пускают часы, в книге ничего не было сказано. Может быть, их останавливают навсегда? Ведь человек умирает навсегда?
– Мы всё равно никогда не забудем это время, – сказала Аночка, глядя на стрелки.
Но Павлик опять не ответил.
– Пойди узнай, который час, – велела она.
Он убежал к соседям. Без него она толкнула маятник.
Но всё-таки она была не в силах решать все одна. Она пошла к отцу.
Парабукин сидел на дощечке, набитой на старый пень. Мефодий Силыч топтался возле него. Они, видимо, поспорили. У них было в обычае донимать друг друга каверзными рассуждениями, но они никогда не ссорились и, пожалуй, не могли друг без друга жить. Несколько лет назад они сошлись на одной ступени, Мефодий – опускаясь вниз, Парабукин – немного поднявшись: одного все чаще выгоняли из театра за пьянство, другой, после болезни, стал пить меньше и пробовал счастье на разных службах. С тех пор они так и застряли на своих неудачах. Впрочем, как раз последние месяцы Тихон Платонович имел службу и тем несколько отличал себя от друга.
Он подвинулся и показал дочери, чтобы она села.
Но Аночка отказалась.
– Я только спросить тебя: может, мы дадим мамину кровать Павлику? Он вырос из своей.
– Я уж тоже думал. Тебе помочь, что ли?
– Нет, мы с Павликом, – сказала она, уходя.
Он качнул ей вслед головой.
– В мамочку, в Ольгу Ивановну. Хрупка и трепет такой в ней. Хотя и от меня есть: все чтобы по её было. Опасная кровь.
– Плохо, коли в тебя, – сказал Мефодий. – Не дастся одно счастье – кинется очертя голову за другим. Только разве гордость не пустит. Она вон как мать-то свою от попа загородила! Смерть – это, брат, великая обида человеку. Обиде панихидой не поможешь.
– Ты меня панихидой коришь? А сам не подтягивал поповой погудке?
– Это воспоминания мои, а не я. Пережиток мой запел во мне, – слукавил Мефодий.
– Себе прощаешь, а мне нет? Я для чего попа звал? Перед покойницей надо было очиститься. Перед памятью её.
– Бога забоялся?
– Что зря калякать! – печально сказал Парабукин. – Мало мы воду переливали? Мечтаний моих не знаешь?
– А это тот же бог, мечта-то! – обрадовался Мефодий и скоренько присел на край дощечки. – Её ведь никогда не догонишь, мечту-то, а? А догонишь – она уж будет не мечта. Как с богом, пока его не видишь, он – бог. Увидал – он уж чурбан, идол.
– Сам говорил – без мечтаний человеку нельзя, – обиделся Парабукин.
– Говорил. Нельзя. Но и на землю мечту низвести невозможно. Как начнёшь её претворять в вещь, в ощутимость, так, глядь, а из-под рук твоих выходит чурбан. Понял?
– Сам ты чурбан.
– Верно! Сиречь материальная, как философски говорят, материализованная мечта.
– Оставь свой сиречь! Все хорошее в человеке есть мечтание. Твои же слова. Говорил? Говорил. Значит, если мечтание – бог, то, выходит, я – бог. И все могу. Захотел устроить полезный мир и – пожалуйста, устраивай. Тоже твои слова. Говорил? Говорил. И не мучай меня. Философ! У меня дети, я перед ними виноват. У меня к ним жалость. Я не могу, чтобы не верить.
Парабукин поднялся, захватил в кулак стволик акации, качнул его, стряхивая с куста жёлтые коготки цветов. Мефодий снизу прищурился испытующе:
– Ежели уж ты такой бог, устрой поминовение Ольги Ивановны. Да по-русски. Материально.
Парабукина передёрнуло, как от холодка, он вдруг попросил с покорной мольбой:
– Ты друг? Тогда утешь. Плачет у меня все внутри.
– Ладно, дожидайся.