Рузвельт не заметил, когда именно он начал жить как бы в двух временных пластах. После возвращения из Ялты? После того, как произошла размолвка со Сталиным? Ему никак не удавалось отсечь в мыслях своих настоящее от прошлого: то и другое сплеталось в один узел. Раздумья о нынешних отношениях с Россией неизбежно вызывали ассоциации, уходившие в глубь десятилетий — туда, к тридцать третьему году, когда с этой дотоле неведомой, точно Северный полюс, страной были установлены дипломатические отношения. Мысли о тех временах сменялись воспоминаниями о начале войны с Гитлером. И опять — как бы замыкая круг — выступали на передний план сложные перипетии американо-советских отношений… Но тут Рузвельт с удовлетворением думал о том, что Россия денонсировала договор с Японией. Значит, Сталин намерен выполнить свое обещание помочь Америке в войне с этой агрессивной страной. Мысль о Японии порождала воспоминания о Перл-Харборе…
О чем свидетельствовал этот поток мыслей, неотступно преследовавших президента, все чаще и чаще захлестывавший его сознание? О резко обострившейся ассоциативности мышления? Или о чем-то другом — о подсознательном, связанном с приближающимся концом желании «подвести итоги»?..
Между тем каждый день из Вашингтона — из Белого дома, из государственного департамента, из Пентагона — военный самолет доставлял ему доклады, проекты решений, сводки с театров военных действий — европейского и тихоокеанского. И надо было делать выбор, решать, что-то принимать, что-то отвергать… И кроме того, над президентом висело еще одно обязательство: в течение нескольких ближайших дней позировать для уже начатого, но еще не законченного портрета, над которым работала Шуматова.
Всякий раз, когда он вспоминал об этом, его охватывало раздражение. Но оно почти мгновенно исчезало, сменяясь ощущением радостного ожидания. Шуматова, позирование, портрет — все это сливалось в сознании Рузвельта с одним светлым образом: Люси.
О, конечно, он виделся с ней не только во время сеансов. Короткие прогулки на машине, чай в пять часов вечера, ужин… Люси! Бесконечно дорогое существо. Нечто незыблемое, единственное, что президент никогда не подвергал сомнению, — с тех пор, как он, еще молодой и здоровый, увидел ее впервые, и до нынешних дней. С Люси было связано ощущение спокойствия, твердой опоры, счастья — ощущение, дающее силы противостоять всем трудностям, горестям и сомнениям…
Десятого апреля 1945 года Рузвельт проснулся раньше обычного. «Нью-Йорк таймс», «Нью-Йорк геральд трибюн», «Балтимор сан» и «Вашингтон пост» уже лежали на его прикроватной тумбочке — Хассетт позаботился о том, чтобы первые же минуты после пробуждения президента были окрашены в радостные тона.
Да, достаточно было взглянуть на заголовки, чтобы убедиться, что операции на европейских фронтах развиваются весьма успешно. Сутки не прошли даром: кольцо вокруг фюрера сжалось еще теснее. Рузвельту захотелось отложить все дела, побыть еще некоторое время в покое, в одиночестве, насладиться торжеством приближающейся победы…
Но о покое нельзя было и помышлять. Аппарат «Маленького Белого дома» работал, как хорошо отлаженная машина. Не успел президент просмотреть газеты, как Артур Приттиман установил над его грудью специальный столик-поднос с завтраком — яичницей с беконом, стаканом апельсинового сока и чашкой кофе. Ел президент быстро. Как только он бросил на поднос салфетку, дверь в спальню приоткрылась, и на пороге показался доктор Брюнн.
— Как спали, господин президент? — произнес он вместо приветствия, подходя к постели. — Все ли в порядке? Какие-нибудь неприятные ощущения? Нет? Посмотрим. Посмотрим…
Врач подождал, пока Приттиман уберет столик-поднос с посудой, и раскрыл свой саквояж.
Прослушивание сердца и измерение кровяного давления заняли не более пяти минут. «Что ж, — мысленно произнес Брюнн, — все, как обычно в последнее время».
«Как обычно» означало, что тоны сердца глухие, давление повышенное. Но в этом нет ничего нового. «Последствия ялтинского переутомления», — подумал Брюнн и сказал преувеличенно громко и бодро:
— Все о'кей!
Он поднялся, укладывая в свой чемоданчик стетоскоп и тонометр.
Затем в спальне появился неизменный Билл Хассетт с ворохом бумаг.
— Я просмотрю их позже, — сказал президент и добавил с усмешкой: — Все равно мне предстоит вынужденное бездействие во время шуматовских истязаний.
И все-таки по настоянию Хассетта ему пришлось прочесть неотложные бумаги. По-прежнему не очень утешительные вести с Тихоокеанского театра военных действий. Паническое письмо Черчилля, предостерегающего президента и требующего принять срочные меры, чтобы помешать «красным», стать хозяевами Центральной Европы: «Это поздно сделать уже сейчас, а завтра станет невозможным вообще».