— В газету, что ли? — спросил Донской.
— В газету бессмысленно, газета ни при чем, — размышлял я вслух. — Они этого печатать не станут...
— Может, ты чаю попьешь? — снова вмешалась Ирина.
— В доме врага я не пью! Значит, так: напишите сейчас заявление на имя министра.
— Зачем? — изумился Донской.
— Совещание вел министр? — уточнил я.
— Да, — подтвердил Марк Семенович.
— Ну, вот ему и напишите... Мол, Рязанов мне ничего не говорил... Просто я старый болтун и враль...
— Зачем так, Эльдар? — сказала Ирина укоризненно.
— Чтоб в следующий раз не молол невесть что, а думал бы прежде, — жестоко сказал я. — Марк Семенович, пишите заявление.
— Я же старше тебя, что же ты ругаешься?
— Возраст — не оправдание для подлости, — высказал я мысль, в общем-то весьма верную.
— Я не знаю, что писать, — вяло произнес классик.
— Не бойтесь, я продиктую, — неумолимо сказал я. — Действительно, седой весь, и как не стыдно? Врать-то нехорошо! Или в детстве вас этому не учили?
Донской послушно уселся за письменный стол и взял авторучку.
— Чего писать? — спросил он. Честно говоря, я предпочел бы, чтоб он сопротивлялся.
— «Уважаемый Алексей Владимирович!» — продиктовал я. Это было единственное, что я знал точно из будущего письма Донского нашему министру Романову, который руководил тогда Госкино. Наступила пауза. Ирина молчала. Донской, держа в руках стило, ждал, а я думал, подыскивал формулировки.
— «Поскольку я старый маразматик», — предложил я начало заявления...
— Как тебе не совестно, Эльдар! — обиделся Донской.
— Не вам говорить о совести! — ответил я.
— Да ты присядь, — сказала Ирина. — Что ты все носишься по квартире!
— В доме врага я не сижу! — отрубил я, понимая, что начинаю становиться смешным. — Ладно, пишите!
И Донской под мою диктовку настрочил такой текст: «Уважаемый Алексей Владимирович! В моем выступлении на совещании от такого-то числа я заявил с трибуны, будто бы Рязанов сказал мне, что ему не нравится его собственная картина «Старики-разбойники». Так вот, я не беседовал перед совещанием с Рязановым, ничего подобного он мне никогда не высказывал. Я увлекся и произнес неправду. Приношу извинения собранию, Вам и Э. Рязанову».
Честно говоря, злость моя по мере того, как Марк Семенович старательно, высунув кончик языка, писал, постепенно проходила. Кончив диктовать, я неожиданно спросил у Донского:
— Ну, как? Так ничего?
— Вроде нормально, — сказал Марк Семенович, как будто оценивая сцену из сценария.
— Тогда подписывайте! — приказал я.
Донской поставил на документе автограф. Я схватил бумагу, боясь, что Марк Семенович еще может передумать, и спрятал ее в карман.
— Ну, я пойду... — неуверенно сказал я, направляясь к выходу.
— Может, перекусишь? — спросила Ирина.
— Да нет, спасибо. Не хочется. Я сыт. До свидания, Марк Семенович. Вы уж извините, если что не так...
Донской понуро сидел за письменным столом и только кивнул головой в знак прощания. О чем-то думал. Видно, о чем-то невеселом.
Ирина проводила меня до дверей, я оделся и, буркнув слова расставания, выскочил на лестницу. Победа оказалась слишком легкой и не доставила мне удовлетворения. Я чувствовал, что в применении напора, силы и непримиримости где-то переборщил. Я ведь настроился на сопротивление Донского, на его ершистость, на отрицание вины, а увидел лишь пассивное послушание, очень непривычное. И хотя оскорбили меня, я испытывал жалость к нашему кинематографическому корифею. Потом я вспомнил, как несколько лет назад, на ноябрьские праздники, мы встретились с Донским в Доме творчества Болшево. Я уже месяц сильно кашлял, испытывал слабость, меня прошибал пот, но я не обращался к врачам, а продолжал снимать картину. Воспитан был определенным образом: мол, «первым делом самолеты...» Не понимал еще, что здоровье — одно! Донской тогда накричал на меня, усадил в свою машину и отвез к знакомому рентгенологу, который обнаружил в моих легких двустороннее воспаление. Донской проявил ко мне в том случае подлинное, а не показное внимание и заботу, хлопотал, тратил свое время...