…и то время, как пора уже собираться за грибами. Ночь ещё не то что бы миновала, но уже на исходе, и, выходя в огород умыться из-под крана, на секунду немеешь, вдохнув первый глоток густого, прохладного воздуха — и вот уже пьёшь его залпом, торопясь и захлебываясь. Нет ещё даже слабого намёка на солнце — как будто художник наложил на холст только синюю, серую и белую краски, но краешек остался незакрашенным, и вот он начинает постепенно розоветь, а художник не торопится его закрасить и смотрит, что из этого получится. И из этого вдруг получается утро. И теперь уже художник не в силах закрыть его, и оно, неуверенно оглядываясь на потакающего, распространяется по холсту. Но я подхожу к художнику сзади и прошу его: «Пожалуйста, пожалуйста, нарисуйте двух собак вот здесь, с краю, где началось утро — чёрного и белую», и он мягко поправляет меня: «Я не рисую, молодой человек, я пишу». Ну, что ж, напишите их, напишите, чтоб строчки, жужжа, как вереница чёрных навязчивых мух, полетели прямо в-бог-знает-куда, по ветру, и кто знает — вернутся ли они или нет, и если нет, то где же они заплутают — быть может, в Китае. И старый согбенный китаец, тайный любитель Ван Вэя, утром вдруг обнаружит их и, силясь разобрать, тронет рукой, и они вспорхнут и улетят вдаль; туда, куда мы послали их — в бог-знает-куда — и китаец, наморщив лоб, припомнит любимые строки:
И пока долетят эти строки за строками нашими, прямо в бог-его-знает-куда, пройдёт бог-знает-сколько-времени, и время клубком перекати-поле выскользнет из рук великана, уснувшего в послеобеденный жар, после с хлебом и вином обильной трапезы: нет, не после ужина, но именно после обеда, ведь после обеда…
…скажешь, что письма мои коротки, и только начнёшь разбирать иероглифы на сморщенном зелёном листке, как всё уже кончается, и остаётся только гадать, что же придумал наш общий знакомый китаец, тайный любитель Ван Вэя; не пришли ли ему на ум ещё какие-нибудь замечательные строчки?
Не знаю… Ибо время ещё не пришло — и ты, и я это прекрасно понимаем, и поэтому вот о чём хочу рассказать тебе в этом письме, написанном глубокой ночью.
Так и начнём: глубокая ночь. И я знаю — тебе припомнится колодец, старый, бревенчатый, скользкий от цепкого зелёного мха, и на дверце его не хватает двух досок, и можно не открывать её, а посмотреть в эту дыру, которая неприметно покажется чёрной…
Так вот, в чёрную дыру посмотрим на чёрную воду, над поверхностью которой кружатся невесть как попавшие сюда бабочки, в плавном вальсе, как стая маленьких балерин… «И-раз-два, и раз-два-три…» Хочу зачерпнуть ведром воды, чтобы напоить тебя, но ты говоришь: «Давай лучше подождём августа». И я обещаю снова привести тебя сюда в августовскую ночь, когда начинаются звёздные дожди и вода становится ещё черней и прохладней.
Глубокая ночь, и я сижу в старом деревянном доме напротив леса, и свет горит только в одном окне, и это даже не свет — это маленькая свечка освещает стекло, и оно медленно оплывает жёлтым мёдом, и собаки долго пронзительно лают, раскалывая ночь напополам — так ровно, что в конце концов они начинают представляться умелыми геометрами. Мерно трещат кузнечики, изредка замолкая, чтобы поправить длинные фалды зелёных фраков, и приходится включить маленький фонарик над окном, чтобы собаки замолчали и не мешали слушать мелодии Древнего Рима, бог весть как сохранённые и принесённые к нам таинственными ночными музыкантами.
Но я совсем забыл рассказать о том, как ночами к дому приходят лошади — сначала слышны лишь их острожные вздохи, потом шумное фырканье и долгое ржанье, словно призыв далёкой пока зари.
Я не знаю, зачем они приходят сюда, подолгу стоят и вздыхают, а собаки молчат, и только кузнечики не умолкают ни на минуту. Должно быть, это просто…
…снова долго не было писем. Но ведь это лишь потому, что я не нашёл, не смог найти, поймать, схватить на лету вечно ускользающее из рук, уходящее, отслаивающееся время; не мог, потому что не увидел его, не услышал в воздухе, плавающем за ночными окнами, в которые стучат ветви яблонь, и вот уже долгое время проходит без сна, и только спадает жара, как вечерний холодок опутывает тело тонкими, но прочными нитями, которые почти невозможно порвать, не задев мирозданья, не повредив тайные струны зелёных скрипок ночных музыкантов, ибо путь вот-вот разделится на две дороги.