Не странно ли, что словорождение или словоухватывание производно от процедуры чтения, от попыток сознания, всякий раз напрасных, удержать нить связности, тождество речи об одном и том же, ощущение цели всё одной и той же. Парадоксальным образом как раз читающая предрасположенность к поиску единства и единственности создаёт вокруг слова предшествующий ему виртуальный вихрь, в котором оно ветвится и двоится. Такие попытки сознания, всё более пыточные, может быть, являются той неусомнимо-вещной основой-мотивацией, которая обслуживает всякую орнаментальность, обезоруживая токсичность фонетики и морфем, в микроскопичности своего выделения смертельно ядовитых. Ведь желание: просто понять, про что это… — незатейливо-притуплённое, покушающееся на текст — выкушать его сподручной ложкой (вилкой), как бы проскочив собственно-орнаментальное как декоративный гарнир, коренится в навыке вещного овладения текстом и его вещной доступности: текст — сплошной (должен быть сплошным), штучный товар, не требующий взвешивания, и, взявшись его читать и тем более купив книжку, журнал, раскрыв его на рубрике «поэзия», прочтя фамилию автора, я вправе получить полную меру в неповреждённости упаковки, не перебирая пшено по зёрнышку.
В конечном счёте изумляет в этой поэзии то, что простор языка познаётся в тесноте слова, в толкучке. Слова Горнона — это близнецы Книги Бытия, которые дерутся в утробе матери за право появиться на свет божий. Мы вынуждены привязывать красную нитку на появляющуюся из чрева пятку, постоянно принимать роды слова… — пуля рождения засела в стволе… Что делать, скажите мне, с этими сиамскими близнецами, шествующими, как карлики Кио, под высоким куполом из ящика А в ящик Б? Ведь все они повязаны одной красной ниткой, право первородства здесь отменено. Или ещё не введено.