Что ж, такое было время… По-всякому приходилось. Поста больно уж не соблюдали. Господи, прости! Когда из костей что наварят… Но большой пост все-таки терпели. Водичка там или чего постное — берем. А скоромное не брали.
Но все-таки было хорошо, что нас много там было, монашков. Сорок человек. Какой праздник, мы на нарах сидим и чувствуем — Благовещение! Господи, помилуй, а теснота везде! Внизу — шпаны! Они там царствуют. А мы наверху. Нам еще лучше! Бог с ними! Были среди нас и певчие. Вот так, соберемся наверху и тихонько запоем — «Архангельский глас».
Были такие, что и на память знали всё — и службу, и акафисты. Книги нам держать не пропускали. Книги забирали, да…
А вот в одно время ехали на пересылку. Долго ехали. А в соседнем вагоне — шпаны. И больно уж разодрались! Монашков отдельно везли. Эти шпаны все нары попереломали. И вот одну к нам сунули. Она вся была… ну… голая почти! Ничего на ней не было, так, чуток приодетая. Ни сумки у нее, ничего. А монашки все были с сумками. И рубашечка-сменочка, и сухарик, и что надо — все у нас было. А у шпанов — нет ничего. Жалко ее стало. У кого был какой кусочек, покормили. Кто юбку, кто какой платочек — и одели ее во все. Ну ладно… Едем. Вот на одной остановке дверь открыл военный. Нас провожали не большевики, а военные, солдаты.
— Ну, сестры, как живете? — спрашивает.
— Все хорошо. Слава Богу!
— Может, кому чего нужно? Может, кто больной?
— Да ничего. Всё терпим! А эта шпана и говорит:
— Гражданин начальник! А монашки Богу молятся. Поют!
Он и говорит:
— Вот и хорошо! И ты с ними пой. Они за то и сидят. Пусть себе молятся.
На каждом вагоне — солдат. Сидит и караулит. Мы-то в вагоне, а охранник наверху. Там холодно. Он все ходит, притоптывает. Мы его так жалели! «Господи, мы в тепле, а ему там холодно, караулит нас!»
А как поезд тронется, солдат стучит нам:
— Эй, сестры! Запевайте «Барыню»!
А мы пели «Благослови, душе моя, Господа». Или там — обедню. Он всегда, как тронемся, хоть и не знает, как назвать, но стучал нам:
— Пойте «Барыню», не бойтесь!
Да… Господи, были и добрые. Всякие были…
Потом перевели нас, монашков, в приют к дитям. Там при тюрьме приют был. Мамки их сидели в лагере. А шпане нельзя было детей доверять. Они как разойдутся — убьют ребенка. Вот и брали туда монашков.
А нам там хорошо было! На Пасху, как уложим детишков, в двенадцать часов соберемся в этом… как его… забыла… не назову… В павильоне! Детки в этом павильоне днем играют. Мы там соберемся и запеваем тихонько: «Воскресение Твое, Христе Спасе…» и «Христос воскресе». Тихонечко так…
А медсестра и директор однажды услыхали. «Где же это такое пение? Как Ангелы поют!» Пошли и наткнулись на нас.
— Так это вы тут поете?
Мы испугались! А директор была еврейка. Но ничего никому не сказала.
— Ну ладно, только тихонько пойте.
А ведь приходилось и детей крестить. Ох, Господи, прости, надо было это батюшкам рассказать! Когда купали, тогда их и крестили. Читали «Верую», еще другие молитвы, я уж забыла. По четыре ребенка сразу крестили. А которые сильно больные, то по одному, а то зараза какая!
Вот так. А сколько там детей погибло!.. Много…
Оттуда мы и освободились.
Ох Господи Боже мой! Чего только не делали! Каких в жизни не было делов! И пряли, и ткали, и детей воспитывали! Монашки!..
Эх, тюрьма! Никого не щадит! Говорят, «кто не был — побудет, а кто был — тот не забудет!» Теперь вот еще бы мытарства пройти… Господи, помоги! Царица Небесная!.. Много я вам тут наболтала!..
Прощаясь и провожая нас, матушка остановилась, развязала платок и достала из-под ворота подрясника маленький деревянный крестик.
— А я его берегу! Он как-то у меня не потерялся. Крестик — заслуга из тюрьмы… Вот — простая деревяшечка. Я уж по-простому вам скажу… Если плохо скажу, не обессудьте!.. Вы все семьдесят лет в плену пробыли. Понимаете вы это, нет? Мы же в плену жили у советской власти. Это же плен! А дальше не знаю, что будет… Куда пойдет? Я только слыхала от одного человека, не скажу его имени, а только он сказал: «Кончилось царство Хамово!»
Как-то в гостях у матушки
Прошло несколько лет. Как-то зимой мне, недавно рукоположенному священнику, надо было приехать в начинавшую тогда возрождаться Дивеевскую обитель. Закончив дела в монастыре, я сразу поспешил к матушке на Лесную улицу. Но калитка у знакомого домика была заперта на большой замок. Это показалось мне странным. Ведь матушка никуда не выходила: ей к тому времени исполнилось уже девяносто два года.
Подобрав полы подрясника, я перемахнул через забор. На стук в дверь откликнулся голос матушки, она сообщила, что ее теперь запирают в доме и даже ключа не дают: посетителей так много, что идут они беспрерывно — с утра до вечера.
Но повидаться нам хотелось. Матушка открыла окошко, и я, как Ромео, проник в дом.
— Тихон! Я знаю, что ты уже поп! — это было первое, что сказала мне матушка. — Быстренько по-исповедуй меня, а то я не могу у этих мирских попов исповедоваться.