Из далекой и сырой Вологды шлю тебе привет и поздравления с праздником весны и Победы! Желаю доброго здоровья тебе, ребятишкам твоим и всем близким, да чтоб повесть у тебя благополучно завершилась и комитет по охране гостайн не терзал её так, как терзает сейчас мою «Царь-рыбу», а я в больнице лежу. И самое им время надо мной издеваться и доводить до того, чтоб проклял я и себя, и эту зае... литературу. В больнице я с воспалением лёгких — болезнь дежурная и мне уже привычная. Есть и радость немалая — появился на свет мой внук, и я его буду пороть три раза на день и приговаривать: «Не пиши! Не пиши! Не пиши!»
Слышал я, что был ты у святых мощей, приложился к святому — Леонову. Я к нему не хочу идти, боюсь, что разговор наш кончится матюками — это они, литературные дворяне и баре, предали всё и вся, и нам теперь приходится работать с кляпом во рту и с завязанными глазами и руками. Как ещё и работаем? Часто удивляюсь! Как не посходили с ума, не спились с отчаяния — видно, шкура крепкая и душа до того избита. Скорее бы в деревню! Единственное место, где я ещё чувствую себя человеком и входит в меня успокоение и наслаждение одиночеством. Обнимаю, Виктор Петрович.
14 июня 1976 г.
Сибла
(В.Я.Курбатову)
Дорогой Валентин!
Я после больницы вот уже больше месяца в Быковке (описался!) в Сибле! Но всё недомогаю, долгое время даже читать не мог, погода меня измучила — бесконечные дожди, холод. Мария Семёновна занята в городе внуком, наезжает сюда на денек-другой, но вот и дороги размыло, и всё уже кругом плывёт, река вышла из берегов, в деревню уже въехать невозможно, так днями буду выбираться в город. Надо потихоньку складывать чемодан, ехать на съезд писателей, да и дел скопилось много.
«Царь-рыба» моя подошла к концу в печатании в журнале, потери в повести огромны, особенно досталось второму куску в пятом номере
Горькое твоё письмо о смерти брата долго лежало перед моими глазами, не раз Я его перечитал — понимаю и вижу за этими строками много. Теперь тебе понятней станет то, что пережил наш брат на войне — к смерти привыкнуть нельзя нигде, и на войне тоже, но притерпеться, отупеть возможно. Я после войны лет пять или семь не реагировал на смерть, закапывал людей, как поленья, лишь смерть махонькой дочери (непривычно! не хоронил детей) сшибла меня с ног в прямом смысле, и я даже нюхал нашатырный спирт, остальное не брало.
Году в 53-м или 54-м шел я на рыбалку за вильвенский мост по известной тебе дороге. И неподалёку от не менее тебе известной 9-й школы (шёл рано утром) увидел как-то жалко и отстраненно плачущую женщину, до которой ещё полностью не дошло горе или, наоборот, уже «перешло» её всю так, что она была как бы вне себя (в прострации, как ныне говорится) и держалась горько и как-то вяло спокойно. Её о чём-то спрашивал милиционер и записывал чего-то в блокнот. Чуть отчуждённо стоял в стороне и хмурился пожилой путеобходчик. Я приблизился и увидел накрытую женским полушалком девочку, волосики которой белели недвижно и обвисло, личико, чуть выставленное из-под полушалка, было испачкано сажей и мазутом, судя по личику, девочке было лет восемь-девять. И так её изрезало, что она вся уместилась под полушалком...
Я молча ушёл, и в душе моей появилась жалость, и долго ещё, да и сейчас я помню явственно белые волосики, жидкие, реденькие, виднеющиеся из-под старого тёмного полушалка.
Жизнь дала мне много «смертного» материала, начиная от детского потрясения — смерти матери. Нашли её на девятый день страшную, измытую водой, измятую брёвнами и камнями... Вытаскивал людей из петель; видел на житомирском шоссе наших солдат, разъезженных в жидкой грязи до того, что они были не толще фанеры, а головы так расплющены, что величиной с банный таз сделались — большего надругательства человека над человеком мне видеть не доводилось. Отступали из Житомира, проехались по людям наши машины и танки, затем наступающая немецкая техника; наступая в январе, мы ещё раз проехались машинами и танками по этим густо насоренным трупам. А что стоит посещение морга, где лежал задушенный руками женщины (!) поэт Рубцов (я был в морге первым, ребята, естественно, побаивались, а мне уж, как фронтовику, вроде и всё равно). Привычен!
Какая проклятая сила, чья страшная воля прививает человеку такие вот, «привычки»!? Так вот и мой Борис Костяев не влез в эту привычку, не вынес страсти этакой, а критики всё долдонят и долдонят: «Умер от любви»! Простое, общедоступное, удобное, а главное «безвредное» объяснение — за него «ничего не будет» — какой примитивизм!