Гибельность этой раны обнаружилась не вдруг. А вдруг была смертельная горечь, сиротское оцепенение: как же без Дворника? Соня говорила: "Он тебя жалел. Вот недавно, когда обсуждали, кто будет хозяином на Малой Садовой, он сказал: "Только не Тарас!" Тебя не было, ты ездил в Кронштадт", - "Что значит жалел? Вздор ты говоришь, матушка!" Ему это не понравилось, он не поверил. Но Соня упорствовала: "Нет, он тебя жалел. Он тебя берег для Учредительного собрания". Может, так и было. Одно ясно: такого друга в его жизни не будет. Но гибельность обнаруживалась, разумеется, не в личных страданиях, а в том, что страдало дело. Ну хорошо, Клеточникова возьмут Баранников с Колодкевичем, замечательные бойцы, однако один смел и удал до дерзости, другой не очень ловок в практических делах, вот и выходит, что двое могут быть слабей одного, такого, как хладнокровнейший, расчетливый храбрец Дворник. Так попасться! Глупо, несчастно! Теперь дело в том, чтобы Николай Васильевич проникся к Семену и Коту-Мурлыке таким же доверием, как к Дворнику. Дворник был единственный человек, связанный с литератором Зотовым Владимиром Рафаиловичем, который взялся хранить архив. В прошлом году кто-то из "своих" адвокатов свел Колю Морозова с этим Зотовым, а уезжая за границу, Морозов познакомил Зотова с Дворником. Там все донесения Клеточникова, печати для паспортов, разного рода документы, заметки. Как проникать к Зотову? Одна надежда: вернется Коля Морозов. Его вызывали, не специально по этому поводу, а просто потому, что нужны люди. Соня написала в Женеву, и Воробей, может быть, явится в январе. Далее: никто, кроме Дворника, не изучал так пристально врагов, Третье отделение, полицейскую кухню. Он знал всех видных чиновников и агентов по фамилиям, многих в лицо, следил за передвижениями по службе, собирал сведения об их жизни, пристрастиях. Эти исчезнувшие, дорогие знания невосполнимы. Никто, кроме Дворника - после смерти Валериана - не был так удачлив в добывании денег. И, наконец, никто, кроме Дворника, не мог быть Дворником таким беспощадным, внимательным, многооким, недремлющим Аргусом, каким был Михайлов...
Днем не было времени на тоску, истязанье души, днем - беготня, напряжение, тяжесть револьвера в кармане, моряки в Кронштадте, рабочие по всему Питеру, студенты, типография, "Рабочая газета". А вечером, когда притаскивался домой, в Измайловский, едва волоча ноги, и Соня тоже разбита усталостью - ей целый день, бедняге, приходится быть на улице, она руководит группой, следящей за выездами царя, - то и дело внезапно вспоминался Дворник.
Соня рассказывала о дневных приключениях, а у него вырывалось:
- Дворник никогда бы так не сделал. Он бы - сначала в кухмистерскую, а потом, переждав две минуты...
- А помнишь, как он говорил: "Если партия мне прикажет мыть чашки, я буду мыть чашки"? (Это - перед сном, когда он мыл посуду, а Соня стелила постель.)
Иногда он думал о Саше ночью, во сне. Просыпался от мысли о нем. Однажды, проснувшись так, ночью, он разбудил Соню, потому что мысль, пронзившая сон, была острой, больной. Обнимая Соню, сказал:
- Вдруг ужасно пожалел Сашу. Знаешь почему? Потому что не был счастлив, не любил, откладывал, откладывал... Он сказал как-то: "Судьба наградила меня деловым счастьем". Но вот - простым, человеческим... Говорил, что ему не нужно, что когда-нибудь, в другой жизни, появится женщина, и он будет ее очень сильно любить.
- Я была такой же, как он. Пока не встретила тебя...
Они обнимали друг друга, думая о Саше и о себе. О Саше с жалостью, разрывавшей сердце, о себе - спокойно, мудро и нежно. Все было так, как они хотели.