Воистину мы попали в зазеркалье: чтобы сохранить совесть миллионов, надо было каждому утратить ее. Всех сковал страх. Обычный человеческий страх: за жизнь, за свободу, за близких. От страха – и вера. Когда веришь, чего бояться. Грех сейчас осуждать людей того времени.
Да, и вообще о какой морали можно говорить в зазеркалье? Только о такой: «Что вам стоит для Центрального Комитета объявить белое черным, а черное белым?» [584]
. Это слова М. И. Калинина, сказанные им в Ленинграде на пленуме Губкома. Ослушаться, разумеется, не посмели. А какая мораль могла угнездиться в душах, если людям изо дня в день, как писал русский философ И. А. Ильин, внушалось «нелепое чувство собственного превосходства над другими народами», если погоня за коммунистическим мифом приводила лишь к «безумию» и порождала «иллюзии собственного преуспеяния». Это был подлинный «террористический гипноз», под действием которого все, в том числе и интеллигенция, заражались «трагикомическим самомнением и презрительным недоверием ко всему, что идет не из (советской! коммунистической!) псевдо_России» [585].Иммунитет против коммунистической идеологии выработать было крайне сложно. Для этого надо было «уйти от жизни», т.е. не общаться, не читать, не слушать. Это нереальное условие. Поэтому значительная часть творческой интеллигенции искренне в нее поверила, успела отравиться идеей. Кстати, отдаться во власть химерам было куда проще, чем рвать свою душу сомнениями. Ведь не могла образованная русская интеллигенция не замечать пропасти, разверзшейся между словом и делом, она прекрасно видела тупые, обезмысленные физиономии вождей, топчащихся на Мавзолее, и понимала, что не могут люди в хромовых сапогах и полувоенных френчах олицетворять «светлую мечту человечества», что один их вид – лучшая аттестация откровенной профанации идеи. А их методы: бессмысленный террор и полное, сознательное оглупление нации через примитив социалистического реализма и марксистско- ленинскую диалектику, поразившие прежде всего науку, – были убийственным доказательством их действительной цели: загнать народ в казармы, тщательно профильтровать, построить по ранжиру и под барабанный бой дружными колоннами двинуть в коммунизм. Это демонстрировалось каждодневно, не видеть всего этого было невозможно, не понимать тем более.
Затравленная, запуганная интеллигенция была уже «на все готова», лишь бы ее не заподозрили в неблагонадежности, лишь бы из-за кучки «отщепенцев» на нее не обрушился праведный гнев «партийцев». И они рады были зубами рвать, без особого даже науськивания, своих собратьев, выслуживая доверие властей.
К позорному столбу привязывали самых талантливых, не сломленных, и по собственной инициативе топтали их, дабы не «высовывались», не подставляли своих коллег под сомнение. Пусть видит партия, пусть видит народ, что подлинная советская интеллигенция сама, не хуже «органов» разбирается «кто есть кто» и уж она-то не проморгает ни антисоветский настрой писателя, ни низкопоклонство ученого перед Западом.
… Когда после XX съезда КПСС интеллигенция почувствовала некую оттепель, она приосанилась, решив, что наконец-то сможет заговорить своим голосом. Что наконец-то она заслужила доверие властей. Писатели расчехлили перья, ученые возвысили голос против лысенковщины и прочей дремучести. Одним словом, стали складываться некие новые «правила игры». Писатели их приняли. Они их вполне устроили. Особых свобод им и не требовалось. Лишь бы не отобрали то малое, что вдруг объявилось.
И. Р. Шафаревич совершенно прав, когда объясняет травлю Б. Л. Пастернака именно тем, что он со своим «Доктором Живаго» забежал вперед, стал играть не по правилам [586]
. Его коллеги не на шутку испугались, что гайки вновь подзакрутят и из-за одного выскочки всех их вновь ткнут носом в дерьмо и покажут им, чего они на самом деле стоят. Они и сорвались с цепи. Подобный синдром самосохранения можно назвать «синдромом инженера Шмидта». Н. С. Хрущев в своих «Воспоминаниях» признался, что никто тогда в ЦК «Доктора Живаго» не читал. Все «дело» Б. Л. Пастернака слепил животный страх писательской братии. Они явно переусердствовали, защищая свою псевдосвободу. Ее они, разумеется, не получили. А великого писателя прикончили, не почесавшись.