Видимо, потому, что литература в России во многом заме-няла парламент, университет, церковь. Литература – воспитатель, она же – ниспровергатель. Но главная мысль русской классической литературы, особенно отчетливо выраженная Гоголем и Достоевским, –
Да, русские поэты тонко и глубоко чувствовали нависшую над Россией грозовую тучу. Ее никто не видел, а они уже слышали громовые перекаты. Лермонтов, Тютчев, Блок буквально рвали душу своими профетическими рифмами.
Есть еще одна устойчивая закономерность: русская литература всегда была ориентирована на собственное вuдение истории, причем ориентация эта чаще всего оказывалась проблемной, выводящей на спор. Иными словами, русская культура всегда как бы спорила с историей своей страны [29]
.И нельзя пенять на русскую интеллигенцию и даже архаичное царское правительство, что они не слышали предрекания своих поэтов. Слышали, разумеется. Нельзя было не покрываться мурашками, читая «Бесов»; невозможно было без животного ужаса внимать «Предсказанию» Лермонтова…
Но русская интеллигенция рефлексировала эти образы будущего по-своему: через истерическую публицистику и туманную религиозно-мистическую философию. От подобных рецептов можно было прийти в еще большее уныние. Правительство же, призванное уравновешивать настроения разных социальных сфер, судорожно металось между «устоями» и назревшими новациями. А поскольку оно никогда в России не было самостоятельным, то все начинания верхов оказывались «не ко времени», они не столько успокаивали людей, сколько раздражали их.
К тому же русская интеллигенция, наиболее совестливая и комплексирующая часть общества, чувствовала себя в России «от-щепенцами», никому не нужными интеллектуальными отходами государства: народ на них смотрел как на пришельцев с Луны, а для правительства они служили постоянным раздражителем, оно отмахивалось от «интеллигентских штучек», как от назойливо жужжащих комаров. Это возбуждало у интеллигенции еще больший преобразовательский зуд…
Может быть следует перевести интересующий нас вопрос отношения к российской истории в другую плоскость и попытаться понять, чтo станется с историей, если ее лишить навязанного нами же детерминизма, зато наделить всеми атрибутами вероятностной науки, т.е. предположить, что она в состоянии просчитать вероятность последующего события, когда известно, какое событие реально перед ним произошло. Что из этого может следовать? Очень многое.
Если, например, исторический пасьянс покажет, что наиболее вероятно одно, а на самом деле случилось другое, значит, влияние субъективной воли, учесть которую практически невозможно, играет в истории решающую роль. Станет также ясно, что пресловутая внутренняя логика исторического процесса является пока доминирующим аргументом только потому, что грамотно разложить событийные карты истории – задача еще более сложная, чем выстроить классические объяснительные концепции в рамках истории детерминированной.
К тому же есть еще один довод в пользу именно вероятностного подхода к историческому процессу. Он опирается на так называемую «философию нестабильности» бельгийского физика, нобелевского лауреата И. Пригожина. Из нее следует, что даже если мы в принципе можем знать начальные условия в бесконечном числе точек, что на языке истории означает знание
Итак, с будущим история ничего общего иметь не может. Это не ее сфера. И все же «поля нереализованных возможностей» история анализировать обязана, ибо это дает основание ученым мысленно пройти и по другим историческим тропам и, оценив складывающиеся сегодня
Немецкий философ А. Шопенгауэр выдвинул психологически крайне неприятный тезис: история человечества – это история зла, поскольку в схватке силы и разума верх всегда берет сила, ведь ее пособником является разум и он же становится слугой новой силы. Получается парадоксальный, на первый взгляд, вывод, будто разум – умножитель зла.