Читаем Неунывающий Теодор. Повесть о Федоре Каржавине полностью

Над дальним бором засветилась зорька, округа казалась чернью по серебру, ущербный месяц истаял, небо светлело. Ничего не замечая, Каржавин думал о том, что должно произойти, не может не произойти в Авдотьине… И вдруг, в неуследимые, безотчетные мгновения, обронив нить своих мыслей, он разом, как в охапку, забрал в душу и алеющие верхушки сосняка, и эти корявые пашни, и отрывистый храп коней, и этот ухабистый проселок. Все увидел зорко, отчетливо, в щемяще-сладком единстве с самим собою. Мельком почувствовал счастливое недоумение и тотчас властно и внятно сознал принадлежность своего «я», существа своего и к этой округе, и к тому, что было за лесами, за полями, где тоже проселки и тоже какие-нибудь деревни Агашкины, какие-нибудь Щербатовские выселки.

Тройка взяла изволок, дорога, плавно изгибаясь, потекла под уклон, в широкую, вольную долину, там врассыпную темнели села, разумно и ясно обозначенные высокими колокольнями. Внизу, справа лежало Авдотьино. Лежало, будто в купели, всклянь полной воздухом, таким гонким и чистым, что нежданно-негаданное возникновение желтого сгустка, грузного и душного, можно было бы принять за оптический обман, если бы не тот, теперь уже очень давний день, когда Каржавин пришел к Новикову и Николай Иванович достал из пузатого шкапа пухлую кипу корректурных оттисков «Гулливера» в переводе покойного дядюшки Ерофея. Потом говорили об издательском промысле, симпатия была, дружелюбие. Но едва Каржавин сказал о Париже, повеяло отчужденностью. Новиков и словечком не попрекнул, понимал, хорошо понимал, что у Каржавина не праздная прихоть, а все же… все же… Умолкнув, они смотрели в распахнутое окно, смотрели на желтый, грузный и душный петербургский полдень.

Вот это и привиделось в тонком, чистом апрельском воздухе, привиделось, встало поперек давешнего щемяще-сладостного чувства, и Каржавин утратил уверенность в твердом «да» Новикова. И вчера, и минувшей ночью в спящих Бронницах, и нынче, на закаменевшей грязи проселка, казалось непреложным: раскольники-странники тишком проводят Николая Ивановича мимо застав, мимо рогаток; в Париже, где уж нет Бастилии, найдется печатный станок для новиковских тиснений, а славный капитан Жюль Фремон доставит их так, что и комар носу не подточит. Не сомневался Федор Васильевич в твердом «да» Новикова, но сейчас…

Прямой усадебной аллеей, насквозь пронизанной солнцем, тройка приближалась к господскому дому, железная кровля, выкрашенная зеленой краской, влажно блестела.

11

— Барин, а барин, — пискнул казачок, отворив дверь в кабинет.

— Чего тебе? — спросил Новиков, мгновенно осипшим голосом.

— Оно не здешние, барин…

Новиков незряче взглянул на мальчонку.

— Ну что ж, приглашай, Ванюша.

Каржавин почему-то сразу отметил, что кафтан похож на пасторский, и лишь в следующую секунду увидел Новикова, прекрасное лицо его, большелобое, с крупными чертами, добродушное и вместе величавое, припорошенное, как пеплом, мертвенной бледностью. Эта мертвенная бледность отозвалась в душе Каржавина не порывом к утешению, не жалостью, а каким-то чувством-воспоминанием, включающим и Новикова, но они словно бы поменялись местами, и это не он, Каржавин, а Новиков, ослепнув, замерзал близ фурманного тракта из Бостона в Нью-Йорк, и это не он, Каржавин, а Новиков, слушая Зотова, ждал, страшась дождаться, не дознавались ли о нем в канцелярии обер-полицеймейстера… Одолев горловую спазму, Каржавин, поклонившись, назвал себя.

— О-о, американец! — глубокие темные глаза Новикова просияли.

Он оживился, ободрился, мертвенная бледность сошла, спрашивал, что слыхать на Москве, здоров ли почтеннейший Василий Иванович, по какой причине Федор Васильевич оставил Петербург. Каржавин отвечал кратко, самой лапидарностью ответов давая понять, что сейчас не время, есть нечто поважнее, и Новиков, поглядев на Каржавина пристально, грустно покачал головой.

— Оказав мне любезность своим посещением, вы подвергаете себя опасности.

— Не я, не я, — горячо отозвался Каржавин. — Вы, Николай Иванович, вы подвергаете себя опасности.

— Знаю, очень хорошо знаю, — согласился Новиков. — Но кто, друг мой, противостанет воле божией? — Он помолчал, слабо улыбаясь, сложил на груди руки. — Много лет… дай бог памяти? Ну, да ладно… Много лет назад осматривал я крепость, в простолюдин зовут Шлюшином. И вот, вообразите, нынешнюю ночь мне снился Шлиссельбург. И будто бы я там, в застенке, цыплят кормлю…

Спазма сызнова стиснула горло Каржавина, но он прорезал спазму резким, высоким, ему несвойственным дискантом, стал говорить о том, о чем условился в Москве с Иваном.

12

Обедать Каржавин отказался и уехал. Он был мрачен, подавлен, гневен, лицо осунулось, трубку, давно потухшую, держал в сжатом кулаке.

Лошади, обиженные краткостью отдыха, трусили нехотя. Федор с досадой ударил возницу по плечу. А тот вдруг воскликнул: «Чисто соколы!» — и, проворно обернувшись, указал кнутовищем на дорогу.

Гусарский отряд под командой князя Жевахова, огнепального истребителя книг, летел на рысях мимо старых сосен, мимо столба с надписью: «В имение Авдотьино».

13

Перейти на страницу:

Все книги серии Пламенные революционеры

Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене
Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене

Перу Арсения Рутько принадлежат книги, посвященные революционерам и революционной борьбе. Это — «Пленительная звезда», «И жизнью и смертью», «Детство на Волге», «У зеленой колыбели», «Оплачена многаю кровью…» Тешам современности посвящены его романы «Бессмертная земля», «Есть море синее», «Сквозь сердце», «Светлый плен».Наталья Туманова — историк по образованию, журналист и прозаик. Ее книги адресованы детям и юношеству: «Не отдавайте им друзей», «Родимое пятно», «Счастливого льда, девочки», «Давно в Цагвери». В 1981 году в серии «Пламенные революционеры» вышла пх совместная книга «Ничего для себя» о Луизе Мишель.Повесть «Последний день жизни» рассказывает об Эжене Варлене, французском рабочем переплетчике, деятеле Парижской Коммуны.

Арсений Иванович Рутько , Наталья Львовна Туманова

Историческая проза

Похожие книги

100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
10 гениев науки
10 гениев науки

С одной стороны, мы старались сделать книгу как можно более биографической, не углубляясь в научные дебри. С другой стороны, биографию ученого трудно представить без описания развития его идей. А значит, и без изложения самих идей не обойтись. В одних случаях, где это представлялось удобным, мы старались переплетать биографические сведения с научными, в других — разделять их, тем не менее пытаясь уделить внимание процессам формирования взглядов ученого. Исключение составляют Пифагор и Аристотель. О них, особенно о Пифагоре, сохранилось не так уж много достоверных биографических сведений, поэтому наш рассказ включает анализ источников информации, изложение взглядов различных специалистов. Возможно, из-за этого текст стал несколько суше, но мы пошли на это в угоду достоверности. Тем не менее мы все же надеемся, что книга в целом не только вызовет ваш интерес (он уже есть, если вы начали читать), но и доставит вам удовольствие.

Александр Владимирович Фомин

Биографии и Мемуары / Документальное
«Ахтунг! Покрышкин в воздухе!»
«Ахтунг! Покрышкин в воздухе!»

«Ахтунг! Ахтунг! В небе Покрышкин!» – неслось из всех немецких станций оповещения, стоило ему подняться в воздух, и «непобедимые» эксперты Люфтваффе спешили выйти из боя. «Храбрый из храбрых, вожак, лучший советский ас», – сказано в его наградном листе. Единственный Герой Советского Союза, трижды удостоенный этой высшей награды не после, а во время войны, Александр Иванович Покрышкин был не просто легендой, а живым символом советской авиации. На его боевом счету, только по официальным (сильно заниженным) данным, 59 сбитых самолетов противника. А его девиз «Высота – скорость – маневр – огонь!» стал универсальной «формулой победы» для всех «сталинских соколов».Эта книга предоставляет уникальную возможность увидеть решающие воздушные сражения Великой Отечественной глазами самих асов, из кабин «мессеров» и «фокке-вульфов» и через прицел покрышкинской «Аэрокобры».

Евгений Д Полищук , Евгений Полищук

Биографии и Мемуары / Документальное