– Ну, это вы меня перехвалили, – окая, с юго-западным выговором шипящих, сказал Туриков. – Просто я человек веруюшчий (это слово его могучий бас произнес с особой полнозвучной убежденностью), оттого у меня все от души получается.
И, однако, с довольным видом добавил:
– А я думал, здесь все это так, незаметно, проходит. После приведенного разговора у нас с ним завязались нерушимо приятельские отношения. Он уже передавал через меня приветы Михаилу Кузьмичу.
– Скажите ему, – говорил он, – что я каждый день за него молюсь. Как утром стану на молитву, сперва мысленно всю свою родную деревню обойду, потом – всю знакомую Москву, потом – Лавру.
Туриков почувствовал ко мне приязнь, потому что не мог не заметить искренности моего восхищения, не мог не заметить того волнения, с каким я лепетал ему похвалу.
А хвалить его, по совести, было за что. Я не слыхал Турикова, когда он был молодым. Но с того времени, как он снова поступил в дьяконы, и до его заболевания, наложившего на его уста печать, лучшим периодом его служения я считаю период лаврский. В Лавре он убрал вредившую ему прежде суетливость, – он служил теперь собраннее, проникновеннее, вдохновеннее, задушевнее, художественнее. Конечно, ему помогали размеры и акустика Успенского собора – там было где разгуляться его исполинскому голосу. Руководитель лаврского мужского вольнонаемного хора Владимир Федорович Лебедев понимал, что Туриков – это драгоценный алмаз и что ему нужна хорошая оправа. Он создавал выгодно оттенявший его возгласы аккомпанимент, постоянно поручал ему петь соло. Нередко Туриков заходил на клирос, чтобы в свою очередь помочь хору, и тогда казалось, что хор сразу вырос на целую басовую партию.
Всенощная накануне июльского Сергиева дня. Туриков на середине Успенского собора читает паримии: «…яко благодать и милости в преподобных Его, и посещение во избра è нных Его (…ибо благодать и милость со святыми Его и помышление об избранных Его)». Голос Турикова достигает заоблачных вершин, у меня спирает дыхание, как будто я стою на дикой крутизне, но это обманчивое ощущение: Туриков пока еще набирает высоту, набирает без натуги, без надсады, легко и свободно, и только тем, кто стоит совсем близко от него, видно, что щеки у него покрывает легкий румянец – единственный признак волнения и напряжения. Я закрываю глаза: то ветхозаветный пророк вещает из огнедышащих туч, с исполосованного, исхлестанного оранжево-синими молниями неба, сквозь вихрь, сквозь гром. И вдруг – словно не переводя дыхания – тот же голос с надзвездных высот низвергается в глубочайший, скорбно рокочущий минор Сугубой ектеньи: «Рцем вси от всея души и от всего помышления нашего рцем»…
Со мною рядом стоит подстриженный в скобку, со скрещивающимися складками морщин на задубелой шее, от чего шея напоминает ржаную лепешку, сероглазый мужичок. Он поворачивается ко мне и, прошептав: «Эх! Хорошо!», осеняет себя широким крестом.
Речитативный возглас «Спаси, Боже, люди Твоя…» Называя имена наиболее чтимых святых, голос Турикова стремительно летит в высоту, все убыстряя орлий полет свой, и только четкость произношения позволяет молящимся улавливать без труда: «Предстательства Архистратига Божия Михаила и прочих честных Небесных Сил бесплотных… Иже во святых отец наших и вселенских великих учителей и святителей Василия Великаго, Григория Богослова и Иоанна Златоустаго… Николая, архиепископа Мирликийскаго, чудотворца… Святаго равноапостольного великого князя Владимира… Святаго благовернаго князя Александра Невскаго… Всея России чудотворцев Михаила, Петра, Алексия, Ионы, Филиппа и Ермогена… Сергия и Никона, игуменов Радонежских… Серафима Саровскаго… Стефана Пермскаго… Иова Почаевскаго… Антония и Феодосия и прочих чудотворцев Печерских… Параскевы, Екатерины, Варвары, Анастасии-узорешительницы…» (Видно, особенно усердно молился он ей в узилище и теперь за каждой всенощной вспоминает ее.) И чудится мне, что в ночном, непроглядном, иссера-черном мраке один за другим, один за другим вспыхивают огоньки, и они отрадно мерцают, и они успокоительно переливаются, эти россыпи чистых золотистых огней, и вот ты уже не одинок в вымерзшем, вымороченном сталинском мире, – мире, где все живое стынет, цепенеет под леденящим, мервящим дыханием зла, где отовсюду, из твоего жуткого бреда, порожденного беспрерывно пугающей явью, и из этой самой яви, ухмыляясь, кривляясь, издеваясь, надвигается, наползает, грозит злорадная, смрадная, кровожадная нечисть и погань, – и тебе не так уже страшно, не так уже сиро, не так уже горько жить.
Лаврский архидьякон поет с хором «Хвалите имя Господне» Туренкова, и его голос, как колокол, сзывает нас на молитву и призывает славить Бога, «яко благ, яко ввек милость Его…» Певчие имели основание переименовать Туренковское «Хвалите…» в Туриковское.
Я слушаю и думаю: «А ведь Туриков прав: потому у него все так хорошо получается, что он верующий, у равнодушного профессионала, у наемника вышло бы так, да не так».