Тогда почему я пишу, занимаясь при этом самоистязанием? Да потому, что вопреки самому себе я кое-чему научился. Без возможности действия любые знания попадают в рубрику «сдать в архив и забыть», но я не могу ни сдать свои знания в архив, ни забыть. К тому же некоторые идеи не забывают меня: они все время копятся в условиях моей летаргии, моей самоуспокоенности. С какой стати я должен вновь переживать этот кошмар? С какой стати должен посвящать себя этому занятию и отодвигать в сторону некоторых людей — да-да, вместо того, чтобы как минимум с ними поделиться? Думается мне, выхода нет. Здесь я задался целью швырнуть свой гнев в лицо миру, но теперь, когда я попытался изложить это на бумаге, ко мне возвращается прежнее увлечение лицедейством; меня тянет на новую высоту. Так что я, еще не закончив, уже потерпел неудачу (то ли гнев мой слишком тяжел, то ли я, болтун, использовал слишком много слов). Но я потерпел неудачу. Сам процесс перехода к письменной речи сбивал меня с толку, отчасти сглаживая гнев, а отчасти — горечь. Вот так и получилось, что я теперь обличаю и перехожу к обороне — ну, или по меньшей мере готов перейти к обороне. Я и клеймлю позором, и отстаиваю, говорю «нет» и «да», говорю «да» и «нет». Обличаю, поскольку в силу своей причастности и в некотором роде ответственности я обжегся до запредельных мук, обжегся до состояния невидимости. А защищаю, поскольку наперекор всему чувствую, что люблю. Кое-что из написанного невозможно изложить без любви. Я не навязываю вам фальшивого прощения, я — человек ожесточенный, но слишком многое в этой жизни будет утрачено, самая суть жизни будет утрачена, если рассматривать ее без любви — только через призму ненависти. Так что отношение мое двойственно. Я обличаю и защищаю; ненавижу и люблю.
Из-за этого я по-человечески немного уподобляюсь своему деду. Когда-то мне думалось, что он неспособен размышлять о человечности, но я ошибался. Иначе откуда у старого раба взялась бы фраза такого рода: «Одно, и другое, и третье сделало меня более человечным» — я и сам так высказался в своем выступлении на боксерской арене. Да ведь мой дед, черт возьми, никогда не сомневался в том, что он — человек: эти сомнения достались его «свободным» потомкам. Он воспринимал свою человечность точно так же, как воспринимал принцип. Человечность просто-напросто принадлежала ему; так и принцип продолжает жить во всем многообразии своих человеческих и абсурдных проявлений. В этом смысле я сам себя обезоружил, делая свои записи. Вы не поверите в мою невидимость и не сумеете понять, как любой применимый к вам принцип применим и ко мне. Вы не сумеете этого понять, даже при том, что всех нас подстерегает смерть. И все-таки сама эта безоружность подсказала мне определенное решение. Спячка окончена. Я должен сбросить старую кожу и выбраться наверх, дабы вдохнуть свежего воздуха. Но в воздухе витает какой-то запах, который с расстояния, из моего подполья, может ощущаться и как зловоние смерти, и как аромат весны… я лично надеюсь на весну. Но не позволяйте мне водить вас за нос: на самом-то деле в аромате весны присутствует смерть, а в запахе ближнего — мой собственный. Что-что, а одно я усвоил твердо за время своей невидимости: мой нос улавливает самые разные виды зловония смерти.
Уйдя в подполье, я вытравил у себя все вышеупомянутое, оставив только разум, один лишь