— Как нам разрешить эту проблему? Изменившийся мир и изменившееся «я», оба воспарившие к беспредельности,— как же нам восстановить заново их связи и самим удержаться при этом? Почти неразрешимая задача, и нам грозит опасность конца без нового начала. Она действительно грозит нам, именно нашему поколению. Опасность в том, что человек лишится своей близости к богу и низко падет, приблизившись к животному, нет, еще ниже, впадет в доживотное состояние — ведь животное никогда не теряло своего «я». Разве наше равнодушие не означает уже начинающегося соскальзы-вания к животному состоянию? Животное способно страдать, но неспособно ни помогать, ни стремиться помогать — его гнетет бремя равнодушия, оно не может улыбаться. Мир больше не улыбается нам, наше «я» больше не улыбается нам. Наш страх растет.
Пристанище разрушено и больше не пристанище. И все же тяже- . ло его оставить и отважиться шагнуть в беспредельность.
Наша задача слишком огромна, поэтому мы вооружаемся слепотой и равнодушием. Сила разрушения, сосредоточенная в нашем «я», чрезмерно велика для нас. Неуемное в своей последовательности и ужасающей логике «я» создало мир, многообразие которого оказалось недоступным нашему пониманию и столь же неуемным в своих раскрепощенных силах. Последствия произведенного нами самими разрушения научили нас, сколь неизбежно происходящее, и мы поняли, что нужно, пожимая плечами, позволять ему твориться; и, даже перед убийством, которое свершается повсеместно в дебрях непостижимого, мы закрываем глаза и даем ему совершаться. Содеянное нами парализует наше деяние, вынуждает нас к покорности, превращает в запуганных фаталистов настолько, что мы устремляемся назад к матери, домой, к единственно реальной и недвусмысленной связи в мире необъяснимой многозначности, словно материнский приют — это остров трехмерного существования в океане бесконечности и по ту сторону от всяких задач.
Парализованные безмерностью задачи, мы не хотим больше брать на себя также и бремя отцовства; утратившие способность быть законодателями, мы не хотим больше и над собой терпеть законодателя, отца, и, став сыновьями матерей, не знающими над собой закона, мы призываем зверя, чтобы он руководил нами.
Парализованные, спасаясь от паралича, мы впадаем в еще более глубокий паралич, спасаясь от одиночества в еще более глухое одиночество; мы парализованы одиночеством. Потому что наши старые иллюзии о человеческом сообществе, наши сны наяву о жизни друг для друга утрачены на сей раз безвозвратно; и хотя революции в собственном своем представлении слыли всегда решительным пробуждением, дело, однако, всегда шло все о той же спячке, только, если удавалось, более упорядоченной и ровной; и даже если они возникали из разочарования, которое им было уготовано химерическим представлением о жизни людей друг для друга, они не могли вообразить себе иного сообщества людей, и, раз уж не может быть победы над одиночеством и нет смысла жить без снов и иллюзий, они продолжали их ткать, заменив в своем воображении современного человека поколениями будущих людей, детьми и внуками, ради которых дозволено убивать, а от них зато ожидают, как бы проецируя в будущее свой консерватизм, что они поддержат идею революционного сообщества людей и ее осуществят... но разве сегодня можно еще этого ожидать? Разве не прикована мечта о человеческой общности все к тому же трехмерному, от которого она берет свое начало, и ее перенесение в безмерное стало попросту невозможным? И разве тем самым не сводится любая революция к трагически бессмысленной бойне? Может быть, зав тра родится новая мечта о человеческой общности, соответствующая безмерности мира, может быть, для этого потребуется отважная готовность к одиночеству и к одинокой смерти — готовность, которой человек еще не обрел... Но кто бы решился предсказывать это, строить планы, выдвигать как цель борьбы? Мы больше не шевельнем и пальцем. С одной стороны, мы презираем любого политика, потому что он по-детски пытается навязать свои трехмерные представления беспредельному многообразию мира, с другой же стороны, мы готовы думать, что, несмотря ни на что, он, возможно,— мистическое орудие обновляющейся реальности. И вот мы допустили Гитлера, он сумел извлечь выгоду из нашего паралича.
Но в глубине «я» бесконечное и Ничто слиты, и оба недоступны зверю. Заключенный между бесконечным и Ничто, существует мир, познанный человеком, созданный им, недоступный зверю, в том числе и политическому чудовищу. Между бесконечным и Ничто тянется также и пространство человеческой ответственности, тоже недоступное зверю.