— Он сдержал свое слово, и я ощутила себя богачкой, хоть и был у меня в руках всего-навсего чемоданчик служанки, когда я собралась в дорогу; я бы могла выехать еще утром, но хотела дождаться темноты, чтобы прибыть к ночи. На конечной остановке трамвая он опять был на своем вороном. Мы оба посерьезнели. Когда ты богат, не до шуток. Я чувствовала себя богатой и хотела, чтобы и с ним было так же. Хотя кто знает, отчего люди бывают серьезны. И на всякий случай я сказала ему, как только залезла в коляску, что отпуск у меня только на десять суток. Понравится, подумала я себе, успею прибавить еще десять, а будет милостив ко мне бог, и целую вечность. Но пока он был так скуп на слова и серьезен, что я быстренько проглотила разочарование, когда он и не пожалел, что дней будет так мало всего десяток. «Езжай но околице»,— говорю я ему. Так мы шагом въехали в лес и на холм, то была дорога дровосеков, кругом черно, холодно, но ни он не прикоснулся ко мне, ни я к нему. На самой вершине таял белесый свет; чуть виднелись колокольчики на поляне, а потом уж только небо светлело, и на нем первые звезды. Штабеля дров на краю поляны тоже исчезли в черноте, оставив лишь запах, будто пойманный стрекотаньем кузнечиков. Потому что все, что осталось,—стрекот, колокольчики, звезды несло друг друга, друг друга не касаясь. А посреди всего этого стояли мы со своей упряжкой, и все это я сохранила, сохранила в памяти на всю вечную жизнь, потому что это несло меня и не перестает нести. И все это прислушивалось к нашей страсти, все его обвилось вокруг моего, мое вокруг его, а рука его не касалась моей, как и моя его. И тут я сказала: «Езжай домой». Еще темнее стало, когда мы съезжали с холма. Конь осторожно опускал копыта, и, когда они попадали на камень, высекались искры. Тормоза работали до отказа, шины шуршали, иногда скрипели камешки, иногда мокрые листья ударяли в лицо; ничего из этого мне не забыть. И вдруг он отпускает тормоза, мы на равнине, стоим перед домом, в котором ни огонька, собственной чернотой он втиснулся в черноту ночи. Во мне же полыхал тяжелый свет моего богатства. Он помог мне сойти, выпряг и отвел лошадь в конюшню — если б я не слышала стука подков в конюшне, я бы решила, что он никогда не вернется, такая была везде темень. Он вернулся, но света в доме мы не зажигали. И не произнесли ни слова, так были серьезны.
Ее голос охрип от волнения, и опять послышалось в нем напоминающее псалом песнопенье.
— Как любовник он был лучше всех, никто бы не мог с ним сравниться. Как тот, кто осторожно ищет свой путь, искал он моего ответа. Он изнемогал от нетерпенья; нетерпенье трясло его, как озноб. И все-таки не овладело им, а он не овладевал мной, ждал, пока вынесет меня в пропасть, за которой человек всегда чует последнее падение. Если то был поток, что нес меня по жизни, то он почуял его и прислушался к нему. Я и так была без одежды, и он словно раздел меня еще больше, как будто голого человека можно раздеть еще больше. Потому что стыд — все равно что еще одна одежда. И он так осторожно победил последние остатки моего стыда, что мое одиночество в самой глубине нашего слияния превратилось в союз двоих. Он был чуток со мной, как врач, но страсти моей он предстал как учитель, повелевающий моим телом, сообщающий ему желания, от- дающий приказы, грубо и нежно, потому что у страсти много оттенков и каждый из них оправдан по-своему. Он был врач и учитель и в то же время слуга моей страсти. Сам он, казалось, не испытывал иного вожделения, кроме моего; и если я от страсти кричала, он воспринимал это как похвалу себе, как похвалу своему желанию, которое нуждалось в такой похвале, чтобы умножать свои силы. Он и был сама сила и мощь, и все это — от слабости. И эта сила вздымала и дробила нас все больше, пока мы не слились в единое целое. На краю той пропасти мы и стояли как единое целое в те ночи и дни. И все же я знала, что это дурно. Потому что это женская роль— служить мужскому вожделению, а не наоборот, и куда правильней были те парни, что не спрашивали меня о моей страсти, а швыряли по-простому наземь, заставляя служить своей. Да, даже в их словах о любви было больше правды, чем в его; его же слова требовали для своей истинности всю мою стыдливую и обнаженную страсть; чем стыдливей были мои слова, тем истиннее его любовь. Тут-то мне стало понятно, почему так висли на нем женщины и не хотели его отпускать, но мне стало понятно и то, что я не из их числа и что мне нужно бежать от него, как ни приковано к нему мое вожделение.