Кое-кто из прохожих окидывал веселым взглядом эту диковинно нарядившуюся пару, но чаще всего те немногие, кто в этот час еще находился на улице, не обращали на них внимания. Ночь дышала летней истомой и не находила себе покоя. Правда, потоки утренней прохлады уже вливались в не желавший уходить вечер, но и эта духота, словно держа оборону, не давала себя спугнуть и висела в воздухе подобно нескончаемому комариному рою; она блестела, трепеща в белом свете уличных фонарей, и ее отрезвляющее беспокойство одолевало потоки прохлады, заражая все вокруг мертвой тишиной. Двойственной была эта ночная пора, особенно потому, что ночную тишь заполнял беспокойный и тоже действующий отрезвляюще стук молотов: это, используя ночной перерыв в движении трамваев, приводили в порядок пути. Окруженные столь трезвой атмосферой этой мертвой тишины, оба наших героя продолжали свой путь. Цахариас, державший своего спутника под руку, правда, прихрамывал, но, в общем, эта парочка бодро, по-солдатски маршировала сквозь трезвость, и благодаря движению оба с каждым шагом сами трезвели. И когда в ночной тишине обсаженного деревьями уличного спуска стук молотов стал слышен еще отчетливее, А. сказал:
— Звон большого города. Точно в деревне косу отбивают.
Цахариас ответил:
— Чепуха!
Через несколько минут они были уже у истоков этого стука. Место, где производились ремонтные работы, было, точно стенами шатра, обнесено полотнищами, прикрепленными к четырем угловым стойкам: нужно было укрыться от ветра, а также защитить глаза прохожих, ибо там, где полотнища приоткрывались, наружу вырывался резко-белый, порою с зеленоватым оттенком, свет сварки; от его вспышек тускнели уличные фонари, и каждый из них как бы превращался в бледную луну. Работало человек десять. Сварщики были в похожих на маски тяжелых темных очках. Стараясь перекричать стук молотов и шум сварки, они переговаривались охрипшими голосами.
Смотреть, собственно говоря, было не на что. И все-таки эти работы приковали к себе внимание Цахариаса, и он с любопытством остановился около рабочих. Ему, штудиенрату, не следовало этого делать, ибо когда он, робеющий повелитель школяров, тощий и долговязый, с очками на носу и изувеченной шляпой на голове, стоял перед этими людьми, то поневоле обнаружил, что и он в свою очередь вызывает у них интерес. Они голкали друг друга в бок, указывая на него огрубевшими пальцами, разражались дружным многоголосым хохотом, переходившим в дикое ржание, держались за животы и били себя по коленкам, пока наконец он не крикнул им по-учительски строго:
— Прекратить дурачество!
А. насмешкам не подвергся — во-первых, потому что он и сам поддерживал их своей ухмылкой, а во-вторых, потому что поля на его шее не гак бросались в глаза. Тем не менее он счел своим долгом обратить внимание Цахариаса на смеховозбудительную функцию его головного убора, что, правда, привело к неожиданным результатам, а именно к тому, что гнев его собеседника, теперь уже окрашенный болью и страданием, обратился против него самого:
— Et tu Brute! Ты отдаешь меня черни на осмеяние, хотя я пожертвовал тебе свою добротную шляпу. Non libet... Какая неблагодарность!
И вот молодому человеку представился случай выказать свою верность и преданность Цахариасу, и, следуя недавнему указанию последнего, он снял через голову поля шляпы и, приветствуя картинным жестом насмешников, вызвал у них одобрение, осветившее отраженным светом и господина штудиенрата.
Но что ни говори, а издевка всегда оставляет свои колючки в человеческой душе, которая явилась для нее мишенью, и израненная душа Цахариаса не представляла собою исключения. Не успели они выйти за пределы сферы действия вражеского юмора, как штудиенрат снова остановился и произнес:
— Я глубоко возмущен, и мне стыдно за этих людей.
— Но бог мой,— добродушно заметил молодой человек,— кто тяжело работает, имеет иногда право на потеху.
Штудиенрат рассердился:
— Я покажу им, как потешаться... потешаться над другими людьми... И это называется братство!
— Нет, свобода и равенство.
— Ах, вот чем это пахнет! Свобода и равенство! Нет, нет, дурачество!
И, по-прежнему сердитый, он сделал несколько шагов.
Но нужное слово было уже сказано, и вот он, штудиенрат Цахариас, приступил к своей четвертой речи, которая, собственно говоря, должна была представлять собою резюме грех предыдущих — очевидно, потому, что ему казалось важным сделать на их основе социальные выводы, подсказанные неприятным происшествием.