Глава IV. «Сквозь темное стекло»: «Колымские рассказы» в контексте лагерной и нелагерной литературы
Достоевский и Шаламов: Орфей и Плутон
В рассказе Варлама Шаламова «Надгробное слово» двое политзаключенных грузят камни в грабарку на колымском золотом руднике и попутно сравнивают свою судьбу с судьбой декабристов, сосланных на сибирские рудники более века назад.
Я рассказал Федяхину об уроке, который давался декабристам в Нерчинске, – по «Запискам Марии Волконской» – три пуда руды на человека.
– А сколько, Василий Петрович, весит наша норма? – спросил Федяхин.
Я подсчитал – 800 пудов примерно.
– Вот, Василий Петрович, как нормы-то выросли… (1: 413)
Если бы требовалось найти одну цитату, которая описывала бы отношения Шаламова и Достоевского во всем их многообразии, то пришлось бы выбрать эту, хотя имя Достоевского здесь даже не упоминается.
И все же именно она педантично фиксирует природу дистанции между «Записками из Мертвого дома», «Преступлением и наказанием», «Братьями Карамазовыми» и «Колымскими рассказами».
Производственные нормы, видите ли, выросли в 266,666666666 (6) раза.
Это радикальное смещение границ человеческого опыта и задает те рамки, в которых Шаламов рассматривает философские концепции и творческую палитру Достоевского.
Как нам представляется, весь объем связей между Шаламовым и Достоевским не может быть даже обозначен в пределах одной работы. Соответственно, наша задача – выделить ряд перспективных аспектов проблемы и, возможно, произвести разметку, облегчающую дальнейшее их изучение.
С самого начала Шаламов в «Колымских рассказах» ставит перед собой две очень серьезные задачи: создание, во-первых, всеобъемлющей литературной репрезентации реальности лагерей, а во-вторых, «новой прозы», текста-посредника, способного проецировать авторский опыт на сознание читателя, наделяя литературный текст той плотностью, той интенсивностью восприятия, которая доселе была привилегией первой реальности.
В рамках классической литературы обе эти задачи по определению не имеют решения.
Иосиф Бродский однажды заметил, что истинным свидетелем смерти может быть только мертвец. Следовательно, любая информация, любое свидетельство о смерти либо неистинны, либо неполны, потому что повествование с необходимостью заканчивается до того, как прекратилась жизнь. Более того, даже если бы существовал способ описать смерть с точки зрения того, кто ее непосредственно пережил, это описание не удалось бы дешифровать, поскольку у рассказчика и его все еще живых адресатов не осталось общего языка, общих ориентиров.
Как следствие, смерть – это опыт, который не может быть полностью разделен с кем бы то ни было или даже хотя бы относительно корректно описан.
Если это верно для обычной, бытовой, индивидуальной смерти, это должно быть вдвойне справедливым для уничтожения и распада, происходивших в лагере, где заключенные (по крайней мере с точки зрения Шаламова) оказывались полностью отсоединены от человечества и человеческого задолго до наступления физической смерти. Чтобы воспроизвести предмет изображения – лагерную вселенную, Шаламову пришлось найти способ превратить язык бездны в язык живых, настроить трансляционный протокол, который будет работать внутри самого текста, делая его двуязычным по существу своему.
Вторая задача – создать прозу, которая будет восприниматься, переживаться как документ, как личный первичный опыт, – едва ли не превосходит первую по сложности. Чтобы воспроизвести сенсорную нагрузку, сравнимую с той, которую аудитория получает от окружающей ее реальной жизни, Шаламову пришлось добиваться необычайной семантической плотности. Однако такой текст по определению не может быть носителем сообщения, ибо в тот момент, когда «соляной раствор» семантического объема достигает точки насыщения, связи и ассоциации в нем начинают формироваться спонтанно – и контролировать процесс на этой стадии неспособны ни автор, ни адресат.
Таким образом, выбранная Шаламовым тема и заявленный им литературный подход сами по себе являлись для него очень серьезными препятствиями.
При этом он не плыл в неизведанных водах.
В русской культуре существовала уже определенная традиция изучения границ человеческой души и границ текста. Создавая свою «новую прозу», Шаламов не мог игнорировать эту традицию.