Поэтому сейчас, глядя из окна идущего привычным маршрутом вагона на безлюдные, чисто выметенные тротуары, на пустые витрины под уцелевшими еще кое-где довоенными вывесками «Галантерея», «Канцелярские товары», «Соки – воды», она видела город таким, каким он был тогда, два с половиной года назад, – тропки между сугробами, заметенные по крышу троллейбусы, вмерзшие в лед трупы, оцепенелые очереди у булочных, мрак, холод – и мертвый стук метронома, днем и ночью оглашающий все это гигантское кладбище живых и мертвых – от Гавани до Пороховых, от Удельной до Автова... И они, они – чье отсутствие так страшно населяет сейчас эти пустые чистые улицы – дети, старики, женщины, умиравшие тогда за каждым из этих потускневших окон, до сих пор перекрещенных белыми бумажными крестами, погибавшие во мраке и беспредельном отчаянье... Неужели никто так и не ответит за этот город?
Самым непостижимым казалось Елене именно то, что ни один из ленинградцев, с кем довелось ей говорить о блокаде, не задавал себе этого вопроса. Когда она допытывалась – но как, как могло получиться, что не прошло и полугода после начала войны, а Ленинград остался уже без продовольствия и угля? – они отвечали недоуменными взглядами – странный, мол, вопрос, фашисты же перерезали дорогу, хотели уморить нас голодом. Единственными виновниками оказывались фашисты, поскольку они начали войну, пришли, окружили, установили блокаду. И никто другой!
Может, так и надо думать – если так думают все? Но Елена ничего не могла с собой поделать, она думала по-другому. Иногда ей даже казалось, что блокадники просто выработали в себе способность закрывать на что-то глаза, боясь – даже в мыслях – касаться каких-то запретных тем. Возможно, и с нею было бы то же, проведи она блокаду здесь, в Ленинграде, возможно, она и сама оказалась бы тогда во власти этого «блокадного психоза». Но судьба распорядилась иначе, и Елена, напротив, не могла заставить себя не видеть того очевидного, чего умели не видеть другие. Хотя это было бы, вероятно, куда проще.
Проще, конечно, было видеть в немцах не только главных, но и единственных виновников ленинградской трагедии. Но тогда пришлось бы согласиться с тем, что во всех связанных с войной преступлениях, которые были совершены у нас после 22 июня 1941 года, тоже виноваты одни только немцы и никто другой – поскольку, не будь войны, не было бы и этих преступлений. Разве это так?
Война войной, в ней виноваты немцы, но на войне одни совершают подвиги, а другие проявляют трусость или преступную халатность, одним дают ордена, а других расстреливают, и частную вину этих последних нисколько не заслоняет и не оправдывает общая вина начавших войну немцев. Года полтора назад, когда Елена еще работала в дивизионной газете, был случай, когда офицер, посланный с приказом на отход в один из полков, которому грозило окружение, приказа этого не доставил – говорил, что заблудился и не успел, но, скорее всего, просто струсил. Полк едва ушел из окружения, понеся огромные потери; кто же был виновен в гибели более половины личного состава? В общем смысле – немцы, поскольку убивали именно они, но прямым виновником был все же трус связной, и, когда трибунал приговорил его к расстрелу, все нашли приговор справедливым...
В подобных случаях разницу между виной общей и виной частной, прямой и непосредственной видят и понимают все; невидимой и несуществующей разница эта становится, лишь когда речь заходит о Ленинграде. Единственным из ленинградцев, кто ее понимал, был Игнатьев – тоже, кстати, не бывший здесь во время блокады и поэтому сохранивший способность к трезвым оценкам.
Трамвай между тем уже съезжал с моста Лейтенанта Шмидта. Елена посмотрела направо, налево – Академия художеств была на месте, купола церкви за памятником Крузенштерну – тоже, разрушений не было видно и здесь. Все-таки, видно, не так уж сильно пострадал Ленинград от бомбежек и артобстрелов, и если бы не голод, не холод первой зимы, блокада не обернулась бы таким кошмаром. Если бы, если бы... Если бы хоть кто-то подумал о том, о чем надо было думать тогда, в самом начале!
Елена взяла свои вещи и, пошатываясь – трамвай дергало из стороны в сторону, – направилась к площадке. Ее уже начало трясти от мысли, что вот сейчас она увидит свой перекресток, и дом, заметный среди других домов линии полукруглыми эркерами, и скамейку на бульварчике вдоль Большого, куда она обычно вывозила Мишеньку на прогулку – катала от угла до угла, а когда засыпал, садилась здесь и читала, время от времени слегка покачивая коляску – от долгой неподвижности он почему-то начинал беспокоиться, кряхтел, мог проснуться. Как будто уже тогда жил в его не успевшем пробудиться младенческом сознании страх перед неизбежной и еще никому, кроме него, не ведомой разлукой. Покачивание было сигналом благополучия – все в порядке, мама здесь, рядом, никуда не ушла...