Я удивился. Действительно я так говорил, помню. Видимо, его задели мои слова. Я хотел, чтобы он объяснил, почему они ему вспомнились именно сейчас, но он умолк, и мне больше ничего не удалось из него вытянуть. Видимо, я устал от молчания Барозуба. Я умею и люблю молчать, когда считаю это нужным, но не терплю, когда молчат другие.
Ты спишь? Нет? Спишь, спишь… Я разложу еще пасьянс. Назавтра я договорился о встрече со Щенсным. Если пасьянс получится, то меня ждет удача. На худой конец нейтралитет. Щенсный самый умный из них, но Щенсный и я…
В ту ночь он не сказал ей правды. Поговорить со Щенсным он решил давно, в другой ситуации, еще перед роспуском сейма и сената, когда чувствовал себя значительно сильнее. Решение президента его захватило врасплох; конечно, он понимал, из-за чего это произошло: чтобы у премьер-министра Славека отобрать последнюю опору, его людей заменить людьми из Замка и Бельведера. Вацлав Ян назвал это еще одной попыткой сохранить единство, будучи, конечно, совершенно уверенным в том, что никакого единства сохранить не удастся, во всяком случае, «они» — полковник слово «они» произносил со все большим презрением — на это неспособны. Однако это был удар, и к тому же удар, точно рассчитанный. Вацлав Ян неожиданно почувствовал, что висит в пустоте, у него даже не было депутатского мандата, а люди неустойчивые, которые еще вчера верили ему, ставили на него и считались с ним, и не без основания, потому что он в любой момент мог оказаться наверху, теперь ретировались, торопливо ища других покровителей. Их следовало вычеркнуть, правда не без сожаления, оставив фамилии только самых верных.
Особенно ощутимо он почувствовал одиночество во время приема, данного в честь шестидесятилетия Сосны-Оленцкого, старого приятеля, уже много лет не принимавшего активного участия в политической жизни, но которого уважали все враждующие группировки, почетного члена различных обществ, контрольных советов и комиссий. Конечно, Вацлаву Яну следовало туда пойти. С речью выступил премьер-министр (Смиглый не захотел лично присутствовать) и с энциклопедической точностью перечислял кампании, в которых юбиляр принимал участие, фамилии людей, с которыми тот сотрудничал, и только один раз, как бы нехотя, назвал фамилию Вацлава Яна, а ведь его со стариком Сосной связывали годы совместных боев во Франции в легионах. Голос у премьера был зычный, дикция прекрасная, ему даже несколько поговорок удались, но пусто все это было, ужасно пусто, давно Вацлав Ян не испытывал такого чувства, что обороты, выражения, которыми теперь пользовались (неужели он когда-то пользовался такими же?), лишены какого-либо содержания, их слушают не слыша, зная только то, что они напоминают латинские молитвы, которые ксендз повторяет во время каждой мессы. «Мы стали сильнее, чем когда-либо. Наши традиции независимости, живым символом которых ты являешься… Каждую агрессию мы встретим грудью… Под водительством Смиглого-Рыдза, наследника великого маршала… Ite, missa est…[27]
»Потом он прохаживался с бокалом в руке по огромным залам под свисающими с потолков канделябрами, рассматривая свое отражение в зеркалах, благодаря которым освещенные пространства увеличивались, а его одиночество усугублялось. На него смотрели стоящие у стен, кланялись, отступая на несколько шагов в сторону, и искали убежища в беседующих группках. Именно потому, что никто не подходил, никто не искал его общества, он был в этих так хорошо знакомых залах человеком наиболее заметным, на которого все смотрели с интересом. Одинокий, но все время на первом плане, все время на сцене.