Тем временем приглашенные стекались в Кремль. «Последний акт заканчивался в круглом зале бывшего казаковского Сената в Кремле, — пишет Белютин. Двери хлопали. Я опоздал к началу, потому что приглашение получил в последнюю минуту. Здесь тоже проверяли пропуска и сверяли их с паспортами, но только менее театрально и более буднично. Какие-то записки передавались в президиум. Я узнал своего ученика Бориса Жутовского, принесшего нам черновик письма Хрущеву, он сидел в первом ряду. Маленькие глазки Хрущева бегали по рядам и следили за всеми одновременно. У него, безусловно, был талант проводить совещания и собрания».
«Пришел я в Кремль, в Свердловский зал, — вспоминает Ромм, — те же люди, только вдвое больше народу. Зал идет амфитеатром, скамьи. А напротив, на специальном возвышении, места для президиума, трибуна для выступающего. Аккуратный, красивый, холодный зал.
Расселись все. Ясно было, что идет продолжение. Посидели-посидели — вышел Президиум ЦК. Хрущев, за ним остальные. Козлов, аккуратно завитой, седоватый, холодный. И Ильичев. Встали все, ну, поаплодировали друг другу. Сели. Тишина. Настороженная тишина. Ждем.
Встает Хрущев и начинает: “Вот решили мы еще раз встретиться с вами, вы уж простите, на этот раз без накрытых столов, без закусок и питья. Мы было хотели снова собраться на Ленинских горах, но там места мало, больше трехсот человек не помещается. Мы решили на этот раз внимательно поговорить, чтобы побольше народу послушать, так что пришлось собраться здесь. Но в перерывах тут будет буфет — пожалуйста, покушайте”.
Опять начинает как благодушный хозяин. “Погода, — говорит, — сейчас, к сожалению, плохая. Зима, промозгло так, не способствует она сердечности атмосферы. Ну, ничего, поговорим зато серьезнее. Но вот следующую встречу мы намечаем провести в мае или июне, солнышко будет, деревья распустятся, травка — тогда уж мы встретимся по-сердечному, тогда разговор будет веселее. Но сейчас приходится по-зимнему”».
Отец имел в виду, намеченный на май, Пленум ЦК по идеологии, где он собирался сделать основной доклад и окончательно расставить точки над «и».
«Помолчал. — Я снова возвращаюсь к воспоминаниям Ромма. — Потом вдруг, без всякого перехода:
— Добровольные осведомители иностранных агентств, прошу покинуть зал. Молчание. Все переглядываются, ничего не понимают: какие осведомители?
— Я повторяю: добровольные осведомители иностранных агентств, выйдите отсюда.
Молчим.
— Поясняю, — говорит Хрущев. — Прошлый раз после нашей встречи на Ленинских горах, назавтра же зарубежная пресса поместила точнейшие отчеты. Значит, были осведомители, холуи буржуазной прессы! Нам холуев не нужно. Так вот, я в третий раз предупреждаю: добровольные осведомители иностранных агентств, уйдите. Я понимаю: вам неудобно так сразу встать и объявиться, так вы во время перерыва, пока все мы тут в буфет пойдем, вы под видом того, что вам в уборную нужно, так проскользните и смойтесь, чтобы вас тут не было, понятно?»
Согласно стенограмме, зал отреагировал «бурными аплодисментами».
Сталинские времена уходили в прошлое, общение с западными журналистами перестало квалифицироваться как преступление и шпионаж, за которым следовал арест, и писатели, особенно молодые, художники, в первую очередь модернисты, охотно давали интервью. Всем им хотелось известности в мире. «Органы» этим контактам не препятствовали, но скрупулезно их фиксировали. Появлявшиеся в западных изданиях сообщения переводились и попадали на стол отцу с комментариями Суслова. В них и необходимости особой не возникало, корреспонденты западных изданий сами подавали все с идеологизированных позиций; по их мнению, произведения «модернистов-художников» — это политический протест против не просто социалистического реализма, а против социализма вообще, попытка подкопа под государственные устои Советского Союза. Информацию о совещаниях в Доме приемов и в ЦК подавали под тем же соусом — как противостояние критиков и сторонников социалистического строя, а не как столкновение приверженцев различных направлений в искусстве. О большем подарке от своих противников Суслов и мечтать не мог.
В данном случае я на стороне отца, он говорил с ними как с единомышленниками, пытался их понять и надеялся, что они его понимают, не сомневался, что они — одна команда. И на тебе, кто-то тут же побежал на него жаловаться! И кому? Американцам!