Читаем Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском полностью

ИЗ ТЕТРАДИ Г.Р.КРУЖОВНИКОВА Продолжение

Любимая!

Мое первое письмо к Вам я начал — и не дописал.

Совсем не только потому, что вдруг прибежали из заводской конторы: управляющему, изволите видеть, срочно понадобился прошлогодний счет, который… Впрочем, эта канцелярская материя скучна не только для Вас, но и для меня самого.

Когда я вернулся, ничто не мешало мне вновь сесть к столу и продолжить фразу, оставленную на полуслове. Ничто — кроме горько нахлынувшего: зачем?! Зачем писать, если письма все равно не отправишь? Зачем дразнить свое сердце, когда оно и без того скукожилось в беспросветном одиночестве?

Не дописал. А вот теперь — продолжаю. Потому что, пока корябал, видел Вас перед собой, бросив же, затосковал круче и понял: мне совершенно необходимо говорить с Вами, хоть так, видеть Вас, пусть не воочию, не как в былое — подумать только, недавнее! — время, когда Вы в общем крике и споре, случалось, обращали и на меня снисходительное внимание:

— Господа! Что это наш Гаврила Романович нынче безмолвствует?..

Будто я когда-нибудь витийствовал.

— …Что же вас не слышно, коллега?

— Да, Кружовников, — тут же старался кто-нибудь бесстыдно Вам угодить, — видать, ты не в тезку своего удался… Как там у него? «Слух пройдет обо мне…»

А Вы — смеялись, хотя, признаться, шутка была совсем не из удачных, мне же надоела донельзя.

«И ты туда же», — смиренно думал я, разве что в мыслях позволяя себе это приятельское «тыканье»…

Что говорящему нужен слушатель — истина, не мною рожденная, но я-то не соглашусь на кого попало. Мне, чтобы выговориться, нужны Вы. Тем более что тут уж я заставлю Вас слушать и дослушать меня, тут Вы меня не прервете, потрясая, как бывало, кулачком-орешком, и не смутите шуткой насчет моего пышно-нескладного имени.

На чем, бишь, я в прошлый раз остановился?

На странности, на непонятности — для нас, нынешних, или по крайней мере для меня — характера и судьбы Ивана Ивановича Горбачевского.

И не его одного.

Чем поразительны для меня они — все, в целом? Объяснить не объясню, но хоть чувству дам выплеснуться. Да и пишу я не ученый какой трактат, а письмо — любимой женщине о любимых людях.

Они, поднимаясь, никак не могли представить, что именно обретут в конце концов. Кто-то из них признавался: он так твердо был уверен в линейной ясности двух, только двух исходов — «или успеем, или умрем», — что о третьем и не подумал. О том, чтобы продолжать жить побежденным. Поверженным.

Их веселая, безоглядная духовная сила проявилась вначале в том, что они готовы были терять: жизнь, богатство, избранное положение в обществе; кто и не был богат, не был знатен, ведь и те были недосягаемо далеки от страдающих низов.

И теряли. Если бы не было боязно, сказал бы: с легкостью.

Да и скажу — чего бояться? Потому что как скажешь иначе, когда одни из тех, о ком я читал и слышал, говорит сразу после суда, что самые цепи свои несет на себе с гордостью; что счастлив делить судьбу старшего брата, который тоже идет на каторгу; что видит в своем положении — как бы Вы думали, что? — поэзию. А другой замечает со всей степенной серьезностью, что правительство, столь жестоко и безрассудно их наказав, дало им право — право! — смотреть на себя как на очистительные жертвы будущего преобразования России. Вновь прошу Вас заметить: говорит так, будто у него не отняли все, что он имел, а, напротив, все дали.

Третий же, услыхав приговор и узнав, что наказан легче прочих соратников, вдруг плачет.

От неожиданного облегчения? Нет же!

— Что это значит? — спрашивает его удивленный и строгий товарищ.

— Мне стыдно и досадно, что приговор мой такой ничтожный и я буду лишен чести разделить с вами ссылку и заточение.

Известны слова Рылеева — из услышанных от него на Сенатской площади:

— Последние минуты наши близки, но это минуты свободы. Мы дышали ею, и я охотно отдаю за них жизнь свою.

Но те, кого лишили чести разделить участь казненных, кто уцелел, кто пошел на долгие годы — а обещалось, что навечно, — в Сибирь, ведь и они сумели до самых последних дней дышать внутренней своей свободой. Пусть не все до единого, но многие, большинство, они — как явление и понятие.

Им самим не всегда верилось, что такое будет возможно.

Открываю книгу одного из декабристских мемуаристов, барона Розена, — она у меня есть стараниями сестры Катерины, Вам известной. Читаю — а Вы послушайте:

«Будущность нашу на поселении рисовал он (это Розен о Лунине) самыми мрачными красками, утверждая, что всем нам предстоят только три дороги, кои все поведут к погибели: одни женятся, другие пойдут в монахи, третьи сопьются».

В монахи никто не постригся; жениться женились — на местных, притом многие счастливо; не спился… что ж, по сравнению с будущим поколением можно снова сказать: никто, — словом, «все мы», то есть они, не погибли. Не потеряли себя, — а как знать, вдруг да в чем-то и обрели?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже