Андрей же Борисов искренне подогревал уверенность и вселял надежду. Обещают поддержку своих соотечественников, передавал он, польские члены Общества Соединенных Славян. Рвется в бой со своим Ахтырским гусарским пылкий Артамон Муравьев. Готова артиллерия 2-й армии. Литовский корпус. Все это и заставило Славян нарушить свое слово, которое они дали, скрепя Славянское сердце, Сергею Муравьеву и Бестужеву-Рюмину, — таить замыслы от нижних чинов.
Когда они оказались предоставлены сами себе, они и стали собою: совершили то, что всегда считали правильным, то есть напрямик обо всем рассказали солдатам.
Слово есть слово, дисциплина есть дисциплина, и то, что в решительный час они поступились всем этим, означало одно: он, этот час, действительно наступает. Другого не будет.
К несчастью, не наступил…
Что было виной?
Многое.
Географическая раскиданность, — Горбачевский и тот находился со своей ротой в деревне Барановке, далеко от Новоград-Волынска и от Борисовых. Нерешительность одних. Необязательность других. Оплошности третьих. И так далее, и так далее, а главнее всего — скорое поражение черниговцев. Все это и породило драму Славянского Союза, может быть особенно тяжкую или по крайней мере просто особенную. Ту, которая как легла камнем на их души, так до смерти и не скатилась…
Военная косточка, строевик, фронтовик, которому попались бы на глаза мои причитания, уж наверняка поморщился бы. Экий, сказал бы, дурацкий лексикон.
Что ж, он будет по-своему твердо прав, и даже я, полнейший в этих делах профан, понимаю, что вызвало бы его профессиональную горечь:
— Тут, молодой человек, не до ваших штучек словесных! Тут наша беда, солдатская, настоящая: пушки — не игрушки, слыхали? А вот как остались эти самые «не игрушки» без пешего и конного прикрытия, — и кончено! Да и черниговцы, без артиллерии оставшиеся, где ко всему Славяне заправляли, — они разве сила? Две половинки не сошлись, не соединились, те, что ее, силу, вместе-то и составляли, — разумеете? То-то… А случись по-иному, кто знает, как бы все обернулось?
Все так. Но я-то, тоже по-своему размышляя о том, что произошло, — да нет, хуже, о том, чего трагически не произошло, — не могу не думать о вещах, так сказать, невещественных, нематериальных, неосязаемых, о таких, которые человек, чертящий диспозиции и считающий в тактических единицах, волен не принимать во внимание.
И пусть не принимает, — я даже и стихи, застрявшие в памяти, вспомнить не постесняюсь, и не батальные какие-нибудь, не «Полтаву», не «Бородино», а так, всего-навсего о несостоявшейся, неразрешившейся природной грозе:
Сила — но
Славяне оказались в мучительнейшем бездействии. В бездействии того — повторюсь: трагического — рода, когда сила, знающая про себя, что она сила, замкнута, скована, задушена обстоятельствами. И вот сознание-то, что она могла, что она должна была проявиться и грянуть, однако не проявилась и не грянула, — это сознание из тех, которые терзают ум и сердце до последнего часа.
Кто знает, может быть, я романтизирую и романизирую судьбу Горбачевского, — признаться честно, он-то и есть та военная косточка, неприязнь которой я вообразил, — а все-таки, все-таки… Как хотите, но если существует в его петровском отшельничестве загадка и странность, то дело не обошлось и без той, давней, драмы бездействия…
Человек — существо неблагодарнейшее. Объявляю со всей убежденностью.
Возвращаюсь с почты домой, как из конторы, спокойно, — нет чтобы бежать своим, хоть и неровным, шагом, задыхаясь и откашливаясь. Распаковываю посылку от золотой моей сестренки — не разрываю бумагу, как прежде, нет, даже бечевку сворачиваю и прячу на случай. Ни дать ни взять гоголевский Осип. Вальяжно раскрываю четвертый номер «Русского Архива» за прошлый уже, за 1882 год и читаю — почти бестрепетно.