Лиза, младшая из двух сестер, с милым личиком, была более подвижной, а старшая, Анна, с длинным острым носом, низким лбом и маленькими птичьими глазами, была вылитым портретом брата. Когда она неожиданно входила в комнату, можно было подумать, что это Гоголь, переодетый в женщину. Одна и другая, разодетые в пух и прах, произвели на Аксакова удручающее впечатление: «…в новых длинных платьях, они совершенно не умели себя держать, путались в них, беспрестанно спотыкались и падали, от чего приходили в такую конфузию, что ни на один вопрос ни слова не отвечали. Жалко было смотреть на бедного Гоголя».[250]
В Санкт-Петербурге Гоголь надеялся, что Жуковский получит для него небольшую денежную субсидию от императрицы. Но императрица плохо себя чувствовала – не могло быть и речи о том, чтобы ее сейчас беспокоить. Видя отчаяние своего «гениального друга», Аксаков не замедлил предложить ему две тысячи рублей, которые он сам занял у богача Бенардаки. Такое великодушие потрясло Гоголя, он крепко сжал другу руки и долго молча с нежностью смотрел ему в глаза. Теперь он сможет поехать в Москву с сестрами. Однако, расплатившись с долгами, у него не осталось достаточно денег на дорогу. Хочешь, не хочешь, придется ждать Аксакова, чтобы воспользоваться его экипажем. Но Аксаков еще не уладил свои собственные дела и пока совсем не спешил уезжать из Санкт-Петербурга.
Задержка отъезда выводила Гоголя из себя, он скучал и проклинал холод в своей огромной, плохо отапливаемой комнате Зимнего дворца. Аксаков его однажды застал в таком наряде: с головы до ног замотанный платками, а на голове малиновый кокошник, какой носят в Финляндии. У него было отвратительное настроение, вдохновение не приходило, жгло горло, замучил насморк, сестры были плохо воспитаны, он очень нуждался в деньгах, ему хотелось умереть, он мечтал о Риме… «Я не понимаю, что со мною делается, писал он Погодину. Как пошла моя жизнь в Петербурге! Ни о чем не могу думать, ничто не идет в голову. Как вспомню, что я здесь убил месяц уже времени, – ужасно! А все виною Аксаков. Он меня выкупил из беды, он же меня и посадил. Мне ужасно хотелось возвратиться с ним вместе в Москву. Я же так полюбил его истинно душою. Притом для моих сестер компания и вся нужная прислуга; словом, все заставляло меня дожидаться. Он меня все обнадеживал скорым выездом – через неделю, через неделю; а между тем уже месяц… У меня же все готово совершенно; сестры одеты и упакованы как следует. Ах, тоска! Я уже успел один раз заболеть. Простудил горло, и зубы, и щеки… Я здесь не на месте. О, боже, боже! Когда я выеду из этого Петербурга!»[251]
Чтобы убить время, он наносил визиты некоторым своим старым друзьям. Так, он прочитал у Прокоповича четыре главы «Мертвых душ». У Комарова познакомился с молодым критиком Белинским, который восхищался Гоголем, но, встретившись с ним, не проявил к нему особой симпатии, словно Гоголь как человек уступал в сравнении с Гоголем-писателем. Как-то вечером друзья хотели утащить его посмотреть «Ревизора», исполняемого труппой Санкт-Петербурга. Он с ужасом отказался: ему хватило московского спектакля.
Наконец Аксаков, определив сына Мишу в Пажеский корпус, сообщил, что готов отправиться в путь. На этот раз он нанял два дилижанса, так как пассажиров было больше. Один на четыре места, куда он сел сам с дочерью Верой, Анной и Лизой. В другом, на два места, разместились Гоголь и некий Вассков, друг семьи. Впрочем, Гоголь часто менялся с Аксаковым, чтобы присоединиться к сестрам. Им действительно нужен был присмотр. Капризные и глупые, они в страхе кричали от каждого толчка, дрожали от холода или жаловались, что слишком закутаны, плакали от усталости, их тошнило, потом, забыв о тошноте, ссорились по пустякам. На станциях они фыркали при виде кушаний, потому что они привыкли к другой еде в своем Патриотическом институте. Покладистый Аксаков подавлял свой гнев и старался не смотреть на тех, кого он иронично прозвал «патриотками». Гоголь с помощью Веры изо всех сил старался вразумить их между взрывами истерики. «Жалко и смешно было смотреть на Гоголя, – напишет Аксаков. – Он ничего не разумел в этом деле, и все его приемы и наставления были некстати, не у места, не вовремя и совершенно бесполезны, и гениальный поэт был в этом случае нелепее всякого пошлого человека».[252]