Сидя за большим столом перед этой знатной публикой, Гоголь чувствовал, что на него словно направлен огромный ряд копий, и должен был взять себя в руки, чтобы сразу же не побежать к двери. Среди них вряд ли был хоть один человек, который бы его почитал. Он читал плохо, без воодушевления, монотонным голосом. Его друзья были потрясены. После первого акта только несколько человек аплодировали, затем все встали, слуги в ливреях стали разносить напитки и печенье. Когда вернулись ко второму акту, зал был наполовину пуст. С каждым антрактом зал все больше пустел. Аристократы, выходя, говорили: «Этою пошлостью он кормил нас в Петербурге, теперь он перенес ее в Рим».[291]
В конце остались только самые преданные друзья-художники писателя. Они окружили его, чтобы поблагодарить от имени Шаповалова. «Гоголь с растерянным видом молчал, – рассказывал Иордан. – Он был жестоко оскорблен и обижен. Его самолюбие, столь всегда щекотливое, неимоверно страдало».Однако, если поразмыслить, это унижение было не что иное, как подтверждение его мысли, что он опередил свое время. Доказательством его исключительной судьбы был отказ этих людей из высшего света понять его. Безусловно, думал он, «Ревизор» не без недостатков. Но он был все же «гоголевским». То есть проявлением проповеднической силы. Все больше и больше он себя убеждал, что он родился, чтобы наставлять себе подобных. Он начал с матери, сестер; теперь он распространял свои проповеди и на друзей. В письме Данилевскому, который признался Гоголю, что скучает в деревне, в своем имении, и мечтает о каком-нибудь месте в большом городе, он горит от возмущения по этому поводу. Ему было неважно, что Данилевский, которого он, однако, знал лучше, чем кто-либо, обладал беззаботным, жизнерадостным характером, любил общество, обожал спектакли и совершенно не был приспособлен к размеренной, однообразной деревенской жизни. Гоголь совсем не старался ни встать на его место, ни взвесить свои доводы. Неспособный выйти из своего внутреннего мира, он судил о других абстрактно, по теории. Его наставления были обращены не к людям из плоти и крови, а к сущностям, пораженным тем или иным пороком, о котором надо заявить во весь голос. И чем больше он любил человека, к которому обращался, тем больше он считал себя обязанным поделиться с ним своим опытом в соответствии с возложенным на него Божьим повелением. Его безумная страсть к благодеяниям не отступала даже перед опасностью обидеть и оскорбить тех, кого он хотел вылечить. Действительно, в этот жаркий летний день, отправляя это письмо Данилевскому, он сознавал, что выполняет свой духовный долг: