Гумилев «преодолевает» в своем творчестве интерпретацию тютчевской натурфилософии, которую предложил впервые B.C. Соловьев и развили «младосимволисты». Ведь Тютчев действительно говорил в своем творчестве о некоей метафизической «тайне», связанной с хаотическим началом мироздания, однако эта «тайна» не была «теургической». «Язык природы действительно мудр, но совсем не прост, по крайней мере, для человеческого чувства, и наше ощущение от мира никак не может уложиться в понятие красоты, — писал Гумилев в 1914 году. — Чтобы синтезировать таким образом, нужны слова тютчевские, громоподобные, синей молнией пронзающие душу…»
На наш взгляд, отправной точкой для размышлений на этот счет может служить четверостишие 1869 года, в какой-то мере являющееся итогом всех «натурфилософских» размышлений Тютчева:
Естественно, что символисты-«соловьевцы» это четверостишие обходили по возможности деликатной «фигурой умолчания» (в статье самого Владимира Сергеевича оно также не упомянуто) или трактовали его как доказательство «упадка духа», пережитого великим поэтом на исходе дней. «Никакой загадки, ни Божеской, ни дьявольской, — восклицал Д. С. Мережковский. — Все ясно, все просто, все плоско. Глухая тьма, глухая стена, о которую можно только разбить себе голову. И в природе, так же как в людях, — “насилье безмерной пошлости”. Весь мир — даже не дьяволов, а ничей водевиль — пустышка, гнилой орех или гриб-дождевик, который, если проткнуть его, рассыпается черной пылью. Нечего стремиться к хаосу: мир уже хаос; нечего жаждать смерти: жизнь уже смерть. Кажется,
Символистов и вправду можно пожалеть: бедные! Если природа, тот самый «хаос», пробуждаемый ими в себе, — «пустышка, гнилой орех или гриб-дождевик, который, если проткнуть его, рассыпается черной пылью», «сфинкс без загадки», то перед «новыми теургами» — большие и неразрешимые проблемы: ни о какой «новой истине», полученной в «экстатическомтрансе», тогда всерьез говорить не приходится.
А вот что касается «бедности» Тютчева…
В выводах Мережковского обращают на себя внимание две сентенции, столь же странные, как приведенная нами ранее сентенция Соловьева о непременной «гибели», которую якобы несет с собой любовь. «У кого просить веры, если природа — сфинкс без загадки?» — риторически вопрошает Дмитрий Сергеевич. Именно в устах Мережковского риторика этого вопрошения более чем странная:
Мережковский пишет: «Тютчев […] ухватился за христианство как
Ничего себе «соломинка»!