Поэма Блока все еще вызывала массу недоумений и протестов. Понять мотивы, которые им двигали, Гумилеву было сложно. Он мог объяснить, отчего стал большевиком Брюсов — тот всегда был холоден и расчетлив; мог разобраться в поведении Андрея Белого с его безумной восторженностью. Но Блок? Или в самом деле права Зинаида Гиппиус, уверявшая своих знакомых, что Блок просто не понимал, какое он совершил кощунство.
С того, 1918 года Блок очень изменился, ушел в себя, замкнулся, а физически таял буквально на глазах. Последний раз он выступил в Петербурге апрельским вечером, в огромном зале Драматического театра, бывшего Суворинского, при большом стечении публики. Вечер открыл вступительной речью Чуковский, потом на сцену вышел сам поэт с бледным, усталым лицом. Остановился сбоку столика, начал читать стихи о России:
Мягкий, глухой голос, будто издалека, на одной ноте. Только заключительную строфу он прочитал громче, проникновеннее:
Кто-то из публики негромко сказал: «Это поминки какие-то». Больше Блок не выступал в Петрограде.
Николай Степанович думал о том, как изменилась жизнь, какой трудной, голодной, даже опасной стала она, но у него был и интерес к происходящему. Впрочем, развешанные на улицах лозунги «Кто не с нами, тот против нас!», «У пролетариата нет родины!» отталкивали его, такого чуждого политике. Георгий Адамович настойчиво ему советовал не афишировать свои убеждения — религиозные, монархические. Гумилев отвечал, что не боится доносчиков. Он ведь не выступает против власти. Власть его просто не интересует. Гумилев не читал газет, не слушал панических рассказов знакомых о «красном терроре», не пытался разобраться в чуждой для него идеологии.
После Кронштадта террор усилился. Каждую ночь шли облавы, аресты: увозили бывших чиновников, учителей, священников. Надо было держаться как можно осторожнее, но Гумилев отказывался следовать такой логике. В конце концов, он ведь не был в Белой армии, не участвовал в братоубийственной войне, а теперь эта война позади, и все утрясется, наладится.
Гумилев работал над новым сборником стихов, который он назвал «Шатер». Это были стихи об Африке, книга посвящалась памяти Коли-маленького. Как трагично он кончил жизнь!
Пришли письма из Бежецка: от Ани, а через день — от Шуры. Аня писала, что очень скучает в Бежецке, с ней никто не разговаривает, деньги давно кончились, она взяла у золовки в долг, но Шура требует долг возвратить; для девочки уже третий день нет ни капли молока. Шура сообщала, что посланные им деньги получены, но Аня тратит их на всякие пустяки. Ребенок плачет, Аня тоже плачет, капризничает и сердится на всех.
Что следовало предпринять? Взять семью в Петроград? Но он сам, случалось, сидел без хлеба. А в Бежецке отношения явно не складывались. Выхода не находилось.
Весенним днем Гумилев и Оцуп сидели на штабелях бревен, сложенных на Английской набережной, курили и рассматривали большие серые льдины, плывущие по Неве. Показались два грузовика, тарахтя и стреляя выхлопами. В кузовах сидели матросы в черных бушлатах, с заросшими щетиной лицами, по бортам стояли курсанты с винтовками. «Братцы, помогите, расстреливать ни за что везут!» — крикнули с грузовика. Гумилев дернулся, порываясь встать. Оцуп крепко схватил его за плечо. Машины проехали. Гумилев перекрестился, тихо сказал: «Убить безоружного — величайшая подлость».