Отношения оставались настолько близкими и теплыми, что Свербеев присутствовал при последних часах жизни Языкова и стал, вместе с Хомяковым, организатором похорон и распорядителем тризны!
Какое там лицемерие! Тут больше проступает та особая деликатность Языкова, о которой Шевырев писал: «…Мягкая кротость была главною чертою в его характере… …Как часто, страдая болезнью в Ганау, он уменьшал ее признаки перед своим престарелым врачом для того только, чтобы не огорчать его. Утром, пробужденный недугом, боялся потревожить сон слуги… …Чистоту собственной души видел и в других. Всякий близкий мог завладеть и его добром и им всем, кроме его убеждений. В них только сосредоточивал он всю крепость характера – и в отношении к ним».
Да уж, вспомнить, как и в Дерпте «завладевали и его добром и им всем», и другие случаи, – и как при этом мягчайший, покладистый из покладистых Языков мог упереться всеми четырьмя копытами, если ему казалось, что происходит нечто, губительное для его поэтического призвания: даже братьям не удавалось сдвинуть его с места! При этом он мог продолжать испытывать к людям, против которых «упирался», самые теплые личные чувства – то, что он выражал в поэзии, и то, что он проявлял в частном общении, существовало для него как бы в двух реальностях.
Кроме того, Языков имел еще одно свойство многих мягких и добрых людей: охотно и бесповоротно прощал обиды, нанесенные лично ему, но про обиды, нанесенные друзьям, не забывал, и мог повести себя очень жестко. В поэзии, во всяком случае.
А обида, нанесенная друзьям, была. Всегда упускали из виду (долгое время, думается, и сознательно), что махать кулаками начал не Языков. В атаку пошел Белинский, который к тому времени становится, по запавшему всем в память одобрительному определению в «Былом и думах» Герцена «одержимым»! (Многие известнейшие люди разводили руками, кто с недоумением, кто с неприкрытой иронией, как мог Герцен в положительном смысле говорить об одном из худших и опаснейших человеческих качеств, мол, если люди чем-то одержимы, то прежде всего бесами; при современных возможностях интернета любой запросто наберет подборку цитат на эту тему.) Белинский переходит в критике на чисто партийные позиции, для него хорошо то, что расчищает дорогу «молодым», «западническим», «прогрессивным». Ради того, чтобы расчистить им путь, он, в том числе, переходит в атаку на всех поэтов пушкинского круга, доказывая, что они лишь при Пушкине были чем-то, подпитываемые его жизненными соками, а без него они – лишь бледные тени! Он и о самом Языкове пишет разгромные разборы, доходящие порой до абсурда. Например, в стихотворении «Кубок» его возмущают последние строчки: «А в руке еще таится Жребий бренного стекла!» – хотя, вроде бы, всем понятно, что речь идет о студенстко-гусарском обычае бить об пол стеклянные кубки и бокалы после того, как вино из них выпито, особенно в честь возлюбленной. Возмущает его как бессмыслица и строчка из «Землетрясения», приведшая в такой восторг и Гоголя, и Жуковского, и многих других: «И ликам ангельским внемли!» Мол, ликам внимать нельзя, поучает он – и тут уж только и остается, что вспомнить издевательства Набокова над Чернышевским, который, написав, что в поэзии не должно быть таких бессмыслиц как «цветной звук», накликал на свою голову «звонко-синий час» Блока! Белинский, если вникнуть, столько «звонко-синих часов» на свою голову накликивает, что диву даешься, как, при всем к нему почтении, никто никогда даже вскользь об этом не говорил.
И совсем непристойно прокатился Белинский по милейшему – и гениальнейшему – Баратынскому, трагически умершему в Неаполе в 1844 году. И ведь пишет Белинский ярко, талантливо, с такими энергией и напором, что многие читатели просто не успевают подметить подтасовок и подмен понятий, проглатывают почти без наживки весь тот негатив, который скармливает им великий критик.