Мысль Ницше не боится ничего. «Всякому человеку мы оказываем стократное уважение, но когда пишут, я не понимаю, почему не доходят до последнего предела своей честности» (11, 174). Эта честность, однако, принимает такую форму, что Ницше дозволяет ей пробовать и высказывать абсолютно любые мысли. Для Ницше больше не существует
Правда, Ницше уже давно знает о «двух вполне высоких вещах: мере и середине». (СМИ, 229); он часто высказывал своё неприятие фанатизма. Но для Ницше оказалось возможным отвергнуть меру, пусть и в священном трепете перед нежеланной судьбой: «
Возникает вопрос: помимо того что такого рода приятие безмерности было неким опытом, имело ли оно экзистенциальное основание своей возможности ещё и в мышлении Ницше в целом. Это приятие следует толковать как проявление исключительности. Кто обретает бытие и стремится сообщить о себе исходя из некоего нового первоначала, находясь посреди старого мира, до последнего уголка являющегося чем-то само собой разумеющимся и уже разоблачённого в своей видимости, тот говорит слишком громко и демонстрирует безмерную агрессивность, ибо постоянно находится под угрозой задохнуться от неуслышанности и непонятости, выступающей в качестве симптома его неосновательности и смертельной уязвимости во тьме этого мира. В сущности чуждый фанатизму по настрою и цели, он, тем не менее, вновь и вновь проявляет его. Ницше не мог достичь возможной для нереволюционного ума объективной разумности и надёжной рассудительности. Он растрачивал и компрометировал себя, и его глубокий ум оборачивался для него, как и для Прометея, hybris’ом. Безмерность есть проявление миссии, которая в его вот-бытии была невыполнимой.
Однако в толковании, не учитывающем неизбежной отчуждённости исключительного, основание, создающее возможность безмерности, может выглядеть и совсем по-другому: тогда кажется, будто вот-бытие Ницше не исполнено ограничивающей и полагающей границы любви. Подобно тому как его духовная атмосфера может производить впечатление холода, будучи холодной даже в пламени страсти («Я — свет; ах, если бы быть мне ночью! … Но я живу в собственном свете, я вновь поглощаю пламя, что исходит из меня» ТГЗ, 75), как атмосфера его витальности кажется лишённой эротического влияния, так верное, надёжное присутствие любви в её исторической конкретности, кажется, никогда не может стать почвой его экзистенции.
Но если кажется, что никакого неколебимого основания живой исторической действительности уже нет, то для Ницше становится сомнительным всё, что имеет человеческую ценность, и каждый человек вплоть до глубин его души. Безмерность тогда фактически становится гибелью всякого определённого бытия. Кажется, будто страх проходит, когда чудовищные высказывания и суждения Ницше уничтожают ранее желанную им меру. Хотя Ницше постоянен в своей универсальной причастности диалектике, которую он переживает на собственном опыте, а не только мыслит, но эта серьёзность, эта вовлечённость всем своим существом по всей вероятности такова, что он, истощая самого себя, экзистенциально угасает.