Современный тезис о самоцели науки имеет иное происхождение. При упомянутом мирном научном времяпрепровождении радикальность стремления к знанию и познанию по существу отрицалась. Теперь же не подвергавшиеся сомнению условия этого времяпрепровождения атакуются с позиций некоей изначальной и неограниченной страсти к истине: наукой овладел тот «сыр-бор» познания, который сегодня, однако, «обнаруживается в ней самой крайне редко» (ВН, 591). Если эта страсть остаётся светлой для себя самой, то она пронизывает науку, оберегает её методы и неколебимые критерии истинности её всегда частичного и неограниченного ни с какой стороны познания, защищает её от какого бы то ни было затуманивания и возводит к истине, которую уже не может представить себе как только научную; эта страсть остаётся для себя действительно безусловной, и в опыте обретения границ науки переступает через научные методы, которыми овладевает, устремляясь к новым опытам философствующей мысли. Но если считать, что эта страсть тождественна методичному научному исследованию, то это неизбежно приводит к искажениям
, охарактеризованным Ницше с точки зрения их фактических предпосылок, когда он нашёл столь сомнительным понимание науки как самоцели:1. Там, где наука «есть всё ещё страсть, любовь, пыл, страдание» (КГМ, 513), там она выступает новейшей и преимущественнейшей формой «аскетического идеала»
. Такая наука основана на морали, она есть воля к истине «любой ценой» (ВН, 664). Но в работе эта воля преобразуется в «беспокойство из-за отсутствия идеалов» и в некий новый самообман: «Трудолюбие наших лучших учёных, их обморочное прилежание, их денно и нощно коптящая голова, само их ремесленное мастерство — сколь часто смысл всего этого сводится к тому, чтобы намеренно пропустить сквозь пальцы нечто!» (КГМ, 514). Правда, у честных тружеников науки Ницше не хотел бы отбивать охоту к их ремеслу, он радуется их работе, но «тем, что в науке нынче ведётся строгая работа … вовсе ещё не доказано, что наука в целом обладает нынче целью, волей, идеалом, страстью великой веры» (КГМ, 513). В той мере, в какой она верит в аскетический идеал, такая наука, скорее, теряет свой смысл. Поэтому сегодня наука втайне уже не имеет «решительно никакой веры в себя». Она ещё держится за пустую силу того аскетического идеала, благодаря которому сущностью науки может быть «рассмотрение ближайшего и повседневнейшего ради него самого» (9, 29), а сама наука является «волей к топтанию на месте перед всем фактическим», возбраняет себе говорить Нет, как и говорить Да и заканчивает «отречением от интерпретации вообще» (КГМ, 515–516).2. Ницше видит, как исчезает доверие к религии. Так как теперь наука, в частности, принесла много пользы, то люди проникаются доверием к ней
и хотели бы, как раньше религии, нынче всецело подчиниться ей. Здесь проявляется тяга к надёжности, в ней присутствует «то чувство истины, которое в сущности есть чувство безопасности» (УЗ, 23). Эта «воля к истине и достоверности проистекает из страха, который бывает в ситуации недостоверности» (14, 17). Воля к истине является здесь «только желанием в мире пребывающего, неизменного» (ВВ, 281; перевод данного фрагмента исправлен — пер.). Слабость жаждет убеждений и хочет получать их нынче в форме научной достоверности (которая как таковая обладает радикально иной сущностью, как раз-таки вновь и вновь ставящей под сомнение и никогда не затрагивающей целого); в научном знании она хочет иметь прирост силы, а не удовлетворение того или иного предметного интереса или безграничной страсти к истине. Это является искажением научной достоверности, которая принимает защитную тревожно фиксированную форму любой произвольно взятой жизненной истины.То обстоятельство, что искажённая указанным образом наука занимает место религии, но затем служит исключительно удовлетворению одних лишь потребностей вот-бытия, Ницше выражает с едкой ироничностью: «Современная наука имеет своей целью минимум страдания и максимум продолжительности жизни — т. е. своего рода вечное блаженство, правда весьма скромное по сравнению с обетованиями религий» (ЧСЧ, 310).