– Юрий Сергеевич, батюшка мой, вас не затруднит сесть рядом с Константином Сергеевичем? Да, на кушетку. Вот-вот, а ручки сложите на коленках.
– Как примерный мальчик?
– Ой, вы такой забавник! Спасибо, вы нам очень помогли.
– Чем же я вам помог?
Мамаша не ответила. Спросила:
– На что гадать станем? О чём знать-ведать желаете, Юрий Сергеевич?
– Знать? Хочу знать, когда я умру.
Вопрос ударил Алексеева под дых. Закружилась голова, под ложечкой началось колотьё. Сердце, вспомнил он. «В аптеку заглянем, купим экстракт наперстянки. Знаешь ведь, у меня сердце…» После тридцати все нынешние Алексеевы волей-неволей начинали задумываться о смерти. Прадед
– А может, на деток погадаем? На успех дела?
– Когда я умру, Анна Павловна?
– Отвечай, Аннушка, не тяни…
Карты веером лежали на столе, но Анна Ивановна не смотрела на них. Одну из карт девушка смахнула на пол, но даже не потрудилась поднять. Упавшая карта идеально вписывалась в сложившееся положение вещей – так вазочка с единственной конфетой или звякнувший колокольчик превращают комедию в трагедию. Взгляд младшей приживалки перебегал с торшера на слоников, со слоников на шаль; скользнул по Алексееву, как по элементу декораций, бессловесному, но крайне важному для мизансцены. Лицо девушки сморщилось, будто от жалости или болезненного спазма:
– Двадцатый.
– Что, простите?
– Бог вас приберёт в двадцатом году.
– Надеюсь, в одна тысяча девятьсот? Мне трудно представить себя Мафусаилом.
– Да.
Пятьдесят один, быстро подсчитал Алексеев возраст брата на момент предсказанной смерти. Не сорок семь, но тоже радость из сомнительных. Не верю, хотел воскликнуть он, разрушив иллюзию пророчества, но язык заледенел. К глубочайшему его сожалению, он верил гадалке, верил всей душой, как зритель верит бесприданнице, умирающей на палубе парохода от меткой пули ревнивца-жениха, верит, несмотря на картон, мешковину и подсказки суфлера, плачет горькими слезами, хотя и знает, что после занавеса актриса встанет и выйдет на поклон. «Верую, ибо нелепо![33]
» Такая же великая вера снизошла на Алексеева, окутала косматым облаком, и он не знал, что тому причиной: шаль, слоники, торшер – или квартира, где незримо царил дух покойницы Заикиной.– Что же сведёт меня в могилу? Сердце?
– Пуля.
– Вы пугаете меня, Анна Ивановна. Я застрелюсь?
– Вас расстреляют.
Юрий нервно рассмеялся:
– Расстрел? Вам не кажется, что это слишком?
– Кажется, – прошептала Аннушка. – Это ужасно…
Она наклонила голову, пытаясь скрыть слёзы.
– Кто же меня расстреляет?
– Я не вижу. Наверное, солдаты.
– Значит, расстрел, – к Юрию вернулось самообладание, а с ним и весёлое расположение духа. – Расстреливают у нас военных, гражданских вешают. А, нет, вспомнил: расстреливают и гражданских, если они бомбисты. Полагаю, к двадцатому году я всей душой обращусь к идее террора. Меня выведут перед строем солдат, поручик скомандует «пли»… Я буду один или в хорошей компании?
– В компании.
– Имена? Фамилии? Род занятий?
– Я слышу только имена. Слышу плохо, неразборчиво. Лиц не вижу.
– Ну, хоть что-то! Как же зовут моих соратников по террору?
Анна Ивановна резко встала из-за стола, задёрнула шторы. В кабинете сделалось темно, несмотря на день снаружи, но девушка сразу же зажгла торшер. Тусклый электрический свет превратил кабинет в музей восковых фигур, где каждая тень обращает мертвое в мертвое, но подобное живому.
– Павел, – произнесла молодая гадалка, не глядя на карты. – Олег. Ростислав.
– Вы уверены?
– Теперь да.
Алексеев содрогнулся. При всей бредовости пророчества Анна Ивановна назвала по имени трех сыновей Юрия. Предположить, что Алексеев-младший в грядущем веке сколотит из себя и сыновей террористическую ячейку, чтобы заслужить преступлениями смертный приговор – нет, это было выше всякой фантазии. Но имена… Юрий продолжал шутить, совпадение имён не испугало его, напротив, успокоило, превратив ситуацию в откровенный балаган, и Алексеев уже не слушал брата. Чувствуя острую потребность встать, изменить сложившуюся мизансцену, он поднялся с кушетки – и шагнул к стене, на которой висел живописный портрет в золоченой раме. Ночью, да и утром тоже портрет прошел мимо внимания Алексеева, словно картины и не существовало, а сейчас, днём, в зашторенном кабинете при свете торшера, портрет, считай, прыгнул ему навстречу.