Прочитав эту речь Шпейделя, я не мог не вспомнить слов главного советского обвинителя Р. А. Руденко. Роман Андреевич говорил о той особой опасности, которая таится в возможности восстановления германского милитаризма. Как бы заглядывая в ближайшее будущее, он напоминал:
— Всякому, кто сколько-нибудь следил за политическим развитием Европы после первой мировой войны, хорошо известно, что офицеры и генералы кайзера сразу же обнаруживали готовность повторить проигранную войну. Обвиняя в военном разгроме Германии кого угодно, только не себя, они создавали нелегальные организации, лелея мечту о реванше, и готовы были продать честь и шпагу любому политическому проходимцу, который не постесняется затеять новую мировую бойню.
Вряд ли надо искать другие слова, чтобы справедливо прокомментировать речь Шпейделя, а заодно и то внимание, которое оказали ему в Вашингтоне.
VIII. У последней черты
Исповедь ханжей и лицемеров
Маховой вал правосудия делал последние обороты. Многомесячный судебный процесс шел к концу.
Прежде чем удалиться в совещательную комнату, суд должен был прослушать последние слова подсудимых.
Когда разрабатывался Устав Международного трибунала, представители США и Англии считали это излишним. В отличие от порядка, предусмотренного континентальным европейским уголовным процессом, англо-американский процесс не знает такой стадии. Тем не менее по рекомендации советских и французских представителей в Лондоне было решено дать нюрнбергским подсудимым возможность сказать последнее слово.
Судебная практика показывает, что своим последним словом подсудимый редко вносит что-либо новое в результаты процесса. Это знает каждый более или менее опытный судья. Лишь иногда случаются неожиданности — подсудимый, который упрямо и упорно отрицал свою вину, вдруг в последнем слове полностью признается. Мотивы здесь бывают различные: и искреннее раскаяние, и стремление прибегнуть к признанию как последнему средству смягчить свою участь. Но психологически эта стадия процесса всегда интересна. Это как бы последняя исповедь человека. И, как всякая исповедь, она может быть искренней или лицемерной.
Именно поэтому все мы в Нюрнберге с нетерпением ожидали, что же скажут в своем последнем слове люди, которые в течение девяти месяцев почти начисто отрицали свою вину. Понимали ли многие из них, что это действительно будет их последнее слово? Понимали, конечно. И что же? Изменили ли они своей тактике? Отнюдь нет.
Все то же гигантское по своим масштабам ханжество, ставшее уже привычным. В своем последнем слове они лицемерили так же, как делали это на протяжении всех девяти месяцев суда. Это был маскарад. Маскарад бездарный, в котором бывшие властители «третьей империи» еще и еще раз делали потуги предстать перед миром в обличии государственных деятелей.
Подсудимые изворачивались, лгали, громоздили одну ложь на другую, и, чем больше они говорили, тем больше зал суда как бы заполнялся смрадом крематориев. Я внимательно слушал их и думал: «Как же жестоко был наказан немецкий народ, который в течение многих лет должен был считать этих людей своими вождями, идти по пути, проложенному ими и неизбежно ведшему к катастрофе, к позору».
Впрочем, и «вожди» в своем последнем слове не забыли о немецком народе. После того как они обрушили на него чудовищные лишения и страдания, им вдруг погрезилось, что он нуждается в их заступничестве перед Международным трибуналом. Геринг первым стал разглагольствовать о судьбе «простых немцев», убеждать суд в том, что здесь судят его и других «государственных деятелей» Германии, но «нельзя карать немецкий народ». С ложным пафосом, в расчете на «мраморные гробы», нацист № 2 воскликнул:
— Немецкий народ не виновен!
Как будто не было ясно, что на нюрнбергской скамье подсудимых сидел не немецкий народ, а всего лишь преступные его руководители, которых судили за злодеяния против многих народов, в том числе и немецкого.
Точно так же повел себя и Бальдур фон Ширах. Этот растлитель германской молодежи решил вдруг выступить в качестве ее защитника. В своем последнем слове он просил суд «не обвинять германскую молодежь», устранить «искаженное о ней представление».
Подсудимые явно стремились уйти от своей зловещей тени, расползшейся по всей Европе. Геринг опять нагло заявляет: «Я не хотел войны, не способствовал ее развязыванию». Риббентроп слезливо жалуется, что на него «возлагают ответственность за руководство внешней политикой, которой руководил другой», то есть Гитлер.
А Кальтенбруннер? Мы уже знаем, что сказал в своем последнем слове этот палач народов Европы, руки которого были по локоть в крови. Да, гестаповцы творили чудовищные преступления, но в этой шайке оголтелых преступников предводительствовал не он, а другой, то есть Гиммлер. Сам же Кальтенбруннер якобы всей душой стремился на фронт, чтобы не видеть всего этого позора.
Маленький Функ в последнем слове вдруг ударился в философию: