В памятный вечер на очередном докладе Ярочкин доказывал, что война есть естественное состояние народов, как драчливость у детей или преследование жертвы в животном царстве, что история не знает ни одного часа на планете, когда кто-нибудь где-нибудь не воевал бы. Только характер войн непрестанно меняется: то воюет племя с племенем, то нация с нацией. Последние столетия принесли новую форму — борьбу гражданскую: борются одни силы с другими в рамках одного государственного организма. И это, утверждал Ярочкин, всегда признак государственного упадка и дряхления цивилизации.
— Появятся силы в истории, может быть, они уже зреют или только находятся в зародыше, которые потрясут весь мир своими безмерными претензиями на владычество и на неслыханную братоубийственность.
Послышались выкрики:
— Значит, прав Шпенглер, и закат Европы действительно не за горами…
— Ваш Шпенглер — плагиатор. Он украл идею у славянофила Данилевского.
— И Данилевский прав. По Данилевскому, последняя европейская возрождающаяся культура — славянская.
— Шпенглер — осел!
— Шпенглер — гений!
— И Данилевский и Шпенглер повторяют зады Константина Леонтьева.
— Реакционные зады!
— Мудрое пророчество!
— К черту это пророчество. Все, что не по Марксу, то вздорно и реакционно… Консервативно!
— Дурачье! Консерватизм есть тоже своеобразная форма устойчивости только что завоеванного…
Споры были невозможны, их заменяла ругань. Толпа не расходилась, все были возбуждены до предела и ждали, что выступит кто-нибудь из профессоров. Стали искать глазами профессоров. Присутствовал только один Русинов. Он поднялся на трибуну, и разом все смолкли.
— Чтобы сказать что-нибудь свежее и вернее, надо приготовить себя к неприятностям, — сказал Русинов. Я, пожалуй, уж готов. Право на высокую мысль и на благородное чувство должно быть куплено ценою испытаний. Так вот, я думаю, что докладчик прав.
Аудитория оцепенела.
— Мир на земле — это утопия малодушных и слабых умом, а также уставших жить. Молодой всегда задорен и агрессивен. Старый вечно говорит о тишине и ищет только покоя. И поэтому вечная борьба противодействующих сил — универсальный закон истории. И свобода на земле никогда не будет одна и та же. Мы ничего не предвидим даже в ближайшем будущем. Человечество обречено на неизвестное будущее и на вечные надежды и разочарования, вызванные неожиданностями. Уже сейчас раздаются вопли: куда мы идем? Для чего нужно беспредельное движение вперед, огромные армии, истребительные машины, бездушная наука и безжалостная техника? Короче — несет ли благо прославленная и восхваленная цивилизация? И наряду с этим — обилие всяких учений, миражей. Когда нет настоящей жизни, то живут миражами. Да, мы накануне еще более грандиозных катаклизмов…
— Чем же вызвана такая неотвратимая мясорубка в мировом масштабе? Самими законами жизни, — продолжал профессор совершенно спокойно, но это спокойствие и доводило людей до судорог. — Народ размножается на земле, быстрее, чем увеличивается для него пропитание. В этом мире слишком много званых, но мало избранных. Проще сказать, слишком много родится тех, кто не может прокормить себя. Их удел — умирать. Путем ли войн, путем ли голода, посредством ли болезней, лишений или социальных катастроф. Но путь один — неизбежный и жестокий.
Гул разрастался, и вскоре речь профессора потонула в этом гуле. Он постоял на кафедре и сошел вниз. Тут же его окружили кольцом и забросали вопросами. Сенька протиснулся к нему и крикнул:
— Значит, профессор, виноваты сами умирающие от бедности, что родились без разрешения богатых и не вовремя?
Профессор глянул на бледное лицо Сеньки и пожал плечами… Он хотел Сеньку обойти, но тот перегородил ему дорогу между рядами стульев.
— Выходит, профессор, одни имеют право появляться на свет, а другие нет? Стало быть, всякая мать бедняка уже по тому одному преступница перед человечеством, что произвела на свет ребенка, которому не хватает пищи. Выходит, она лишена прав материнства по статусу английского попа?
Профессор тронул Сеньку за рукав и что-то сказал.
— Нет, вы погодите, вы дайте ответ, — настаивал Сенька.
— Вот тебе ответ! — услышал сзади себя Сенька.
И тут же Ландышева влепила ему пощечину.
И сам Сенька и окружающие на первых порах не поняли, что произошло. А когда поняли, было уже поздно. Ландышева спустилась по лестнице в нижний коридор и рассказывала всем с упоением, как она проучила Пахарева, оскорбившего любимого профессора.
— Я искала Вехина, — говорила она. — Но тут под руку подвернулся подголосок Вехина. И я на нем выместила свое презрение к этой деревенщине, заполнившей вузы.
Все были как в чаду, восклицали, суетились, расспрашивали, и никто ничего не понимал.
И только одно слово «пощечина» вольно гуляло по институту, передавалось из уст в уста.