Здесь и следовало бы искать генеалогию «политики
памяти» . После того как некоему влиятельному (сегодня это называется: раскрученному) философскому сообществу угодно было свести философские проблемы к языку, или говорению, а под говорением понимать генератор реальностей как речевых конструкций (или, для более понятливых, деконструкций), так что таковыми оказывается постепенно всё-что-ни-есть, включая биологические первозданности, как «мужчина» и «женщина» , было бы более чем странно, если бы в зону интересов этих тотальных инновационных программ не попала и память.«Политика памяти»
— это частное, хотя и приоритетное, направление в рамках названных программ, некий набор технологий по производству (и постоянной регенерации) чувства вины, комбинируемых с учетом национальной и исторической компатибельности. Надо обратить внимание, насколько эффективно, во всяком случае более эффективно, чем в церковном «оригинале», используется здесь христианский арсенал. Призыв покаяться, само слово «покаяние», например, способно действовать с гипнотической силой. Особенно в России, где эта святоотеческая традиция нашла неожиданного союзника в литературе, которая в России, как известно, всегда слыла «учебником жизни». Для политических мнемотехнологов Россия была и остается идеальным полигоном, по ряду опций даже превосходящим немецкую планку, и если эксперименты (как, скажем, недавний шум вокруг голодомора) не удаются, то вина (коллективная!) за это ложится на членов команды, оказавшихся вдруг глупее, чем можно было допустить.Конечно, ничего подобного нельзя себе и представить в западных обществах. Кающиеся en masse
англичане невозможны даже в бредовом сне. Для себя они, приличия (а может, и забавы) ради, придумывают «скелеты в шкафу» и устраивают время от времени моральные разборки, впрочем, не идя дальше телегеничных семейных отношений или каких-нибудь фирменных афер. Это типичное поведение брадобрея, бреющего тех, кто не бреется сам, и не бреющего тех, кто бреется сам, притом что сам же он и определяет тех и других. Кто бреет его самого, всегда чисто выбритого, хотя сам он, по понятным причинам, не может себя ни брить, ни не брить, остается секретом Полишинеля, о котором в солидных изданиях, и вообще ввиду репутационных рисков, не принято говорить.О чем — пока еще — можно говорить, так это о самой вине. Если не лезть из кожи вон в безумных речевых потугах перекричать смысл самих вещей, то ясно одно: виновной может быть только личность, и только через нарушение закона или заповеди. То есть, вина — это, прежде всего, социально-юридическое понятие. Разумеется, есть и религиозная вина, необыкновенно глубокий концепт, о котором здесь не место говорить не только из-за его сложности, но и в силу его абсолютной политической несовместимости. Моральная вина? Но опять же исключительно в режиме личностного и интимного, при условии, что никому до нее нет дела. И если какому-нибудь потомку roundheads
пришла в голову мысль перенести это в пространство публичности, где каждый выставляет свою вину напоказ, скажем, в популярной телепередаче, и сокрушается, что каяться удается не ежедневно, а через день, то, наверное, это и есть тот самый мир, который, когда придет ему пора кончаться, кончится не как взрыв, ни даже как всхлип, а вообще бесшумно.Самое интересное, что, создав однажды голема «коллективной вины»
, политики памяти скоро окажутся неспособными утолять его аппетит только народами. При чем тут народы, когда безнаказанным (и всё еще совершающим неслыханные злодеяния) остается сам Господь Бог! Кажется, какой-то американский правозащитник уже догадался подать на Бога в суд, и если иск был отклонен за неопределенностью прописки делинквента, то это вовсе не смешной абсурд, а легко устранимый недостаток в рамках безответных, как труп, богословских деконструкций.Базель, 3 декабря 2008
Finis Europae