Увы, ее прогнозы скоро начали сбываться. Голод подкрадывался незаметно. Поначалу мы ходили в столовую Дворца пионеров и обедали по талонам, но еще не были нормированы конфеты, шоколад и другие деликатесы. Скоро все это пропало, буфет закрылся, остались пустые полки. Затем и столовая приказала долго жить; на ней появился увесистый замок, и мы вынуждены были питаться по аттестату в воинской части. Правда, экономная и предусмотрительная моя теща, Мария Захаровна, оставила кое-какой НЗ. Она, работница, кузнец Балтийского завода, хватила горя, в девятнадцатом году переживала голод со своей большой семьей и хорошо знала, что такое лепешки из жмыхов или суп из столярного клея. Больше всего в жизни она боялась повторения такой беды. И не могла равнодушно видеть, когда недоедали хлеб, собирала кусочки, огрызки, сушила и прятала в мешочки, висевшие за большим дубовым буфетом. Там же она оставила немного сахару и макарон. Мы, вернувшись с фронта, как правило, голодные, «аки шакалы», быстро разводили примус, варили макароны и согревали чай… Но однажды, вернувшись, мы застали на столе записку: «Была. Взяла сахар и макароны. Не обидела ли?» Я узнал руку моей тетки — старого зубного врача, которая до семидесяти шести лет стояла у зубоврачебного кресла, а теперь людям было не до больных зубов. Мы, конечно, на нее не обиделись, но Вишневский не забыл ее и уже после войны в письмах осведомлялся: что делает тетя «не обидела ли?». Под этим именем она вошла в историю наших блокадных лет…
Однажды я удивился, заметив, что Вишневский — по натуре не очень сентиментальный — стоял у окна, смотрел на противоположную сторону Фонтанки и плакал.
— Что с вами, Всеволод? — спросил я.
— Да так, кое-что вспомнилось…
— Что именно?
— В том доме напротив, как раз окно в окно, я жил когда-то… Это было счастливое время, и я его не променял бы ни на что… — ответил он, промокнув платком влажные глаза.
Много позже я узнал: оказывается, Вишневский жил там со своей первой женой, которая скончалась совсем молодой…
В доме на Фонтанке Вишневский чувствовал себя хорошо. Он не выражал своих восторгов, но, когда мы приходили домой, я ощущал, что ему приятно. Он садился за письменный стол и писал дневник.
Спал он на тахте, покрытой ковровой дорожкой. По-хозяйски открывал буфет и помогал нам с Толей сервировать стол к ужину. Радовался, найдя у меня в библиотеке «Севастопольские рассказы» Толстого, и упивался ими, находя в них сходство с сегодняшним днем. На моих письмах жене в Сталинград он делал короткие, ободряющие приписки и однажды, получив денежное содержание, потребовал, чтобы эти деньги я немедленно отправил моей семье в Сталинград. Все мои уговоры ни к чему не привели, он не успокоился, пока я не вручил ему квитанцию.
И неизменная бодрость духа Вишневского передавалась нам с Толей.
— Мы остановили их. Мы их разгромим, — не раз говорил он.
Да, немцы действительно были остановлены у самых стен города. Но тем больше была их злость за свои неудачи, и они мстили как могли, методично обстреливали город и ежедневно посылали армады бомбардировщиков. По вечерам город был в зареве пожаров. Много бомб падало в нашем районе. Уходя из дома, мы не знали, вернемся ли, застанем ли наш дом на месте таким, как его оставили…
Поэтому все самое ценное из рукописей, а для Вишневского это были дневники, мы прихватывали с собой…
В дневнике за 5 ноября 1941 года Вишневский отмечает:
«11 часов (вечера. —
Луна, облака… Высоко поднялись аэростаты заграждения. На Фонтанке пожар, много битого кирпича… Дымно… Воронки на набережной, воронки у Чернышевского мостика (Чернышева. —
В нашем доме вылетели стекла и весь уют — к чертям!
Новая воздушная тревога. Люди идут вниз, а мы идем в наш «дот» — маленькую комнатку без окон, где темно и холодно. Перешли на «новый рубеж».
Да, все было так в точности. Мы пришли и ахнули: на мостовой полно стекла, вошли в квартиру и увидели в окнах зияющую пустоту, ветер гулял по квартире. Вот тут-то и возникла мысль перебраться на «новый рубеж»…
Наш «дот» — это была маленькая кладовая в самой середине квартиры, со всех сторон защищенная толстыми капитальными стенами, — она стала надежным убежищем. Все приходившие удивлялись: «Елисеев был явно не дурак, смотрел вперед и о вас позаботился».