Чем ближе он подходил к стене, окружавшей дом Крови, тем выше она становилась. Гагарка сказал, что она высотой в десять кубитов; Шелк, стоявший перед ее массивным основанием и глядевший вверх на беглые отблески небосвета, играющего на верхушках зловещих зубцов, решил, что зубцы — излишняя предосторожность. Заранее обескураженный, он сунул за пояс топорик, размотал тонкую веревку из конского волоса, обмотанную вокруг талии, на одном конце завязал петлю, как советовал Гагарка, и бросил ее вверх, к верхушке одного из зубцов.
Мгновение, которое ему показалось минутой, веревка висела над ним, надеждой на чудо, черная как смоль на фоне сияющих небоземель; ее конец исчезал в слепой мгле, там, где она пересекала безграничное закопченное пятно тени. В следующее мгновение она безвольно легла у его ног.
Кусая губы, он поднял ее, перезавязал петлю и опять швырнул ее вверх. Неожиданно к нему вернулись последние слова умирающего конюха, которому неделей раньше он принес прощение богов, итог пятидесяти лет упорного труда: «Я пытался, патера. Я пытался». С ними вернулись кипящая жара спальни на четвертом этаже, изодранная и полинялая попона на кровати, глиняный кувшин с водой и жесткий кусок хлеба, которым побрезговал бы любой более-менее состоятельный человек и который конюх уже не мог жевать.
Еще один бросок. Шероховатый неумелый набросок женщины, которая ушла, когда конюх больше не мог кормить ее и ее детей…
Последний бросок, и он вернется в старый дом авгура на Солнечной улице — которому принадлежал, — ляжет в кровать и забудет об этом абсурдном плане спасения и о коричневой вши, ползавшей по полинявшей синей попоне.
Самый последний бросок. «Я пытался, патера. Я пытался».
Изображения трех детей, которых их отец видел в последний раз раньше, чем он, Шелк, родился. Все хорошо, подумал он, просто еще одна попытка.
Этим шестым броском он поймал зубец в ловушку, и к этому времени мог только спрашивать себя, действительно ли никто в доме не видел его петлю, раз за разом взлетавшую над стеной и падавшую обратно. Он сильно потянул веревку, почувствовал, как петля затянулась, вытер потные руки об одежду, поставил ноги на отполированный камень стены и начал. Он был уже на высоте двух своих ростов над землей, когда узел развязался и он упал.
— Пас! — Он сказал имя бога громче, чем собирался. Не меньше трех минут он молча лежал, скорчившись, у основания стены, потирая ушибы и прислушиваясь. — Сцилла, Тартар, Великий Пас, вспомните о своем слуге, — наконец пробормотал он. — Не обращайтесь с ним так. — Он встал, поднял веревку и проверил ее.
Петля оказалась перерезанной, почти аккуратно, в том месте, где она должна была держаться за зубец. Ясно, что у этих зубцов острые края, как у клинков мечей; он должен был догадаться.
Вернувшись в лес, он на ощупь нашел среди едва видимых ветвей раздвоенный на конце сук нужного размера. Первый же наполовину слепой удар топориком прозвучал громче, чем выстрел из карабина. Он замер и прислушался, уверенный, что скоро услышит крики тревоги и топот бегущих ног. Но даже сверчки хранили молчание.
Кончиками пальцев он исследовал маленькую зарубку на ветке, которую оставил его топорик. Передвинув пальцы на безопасное расстояние, он опять ударил по суку изо всей силы, а потом остановился и прислушался, как и раньше.
Вдали (как много лет назад, когда он, больной ребенок, услышал сквозь плотно закрытое окно и занавешенные шторы слабое мелодичное позвякивание шарманки в трех улицах от дома — оно объявляло о выступлении серой обезьянки шарманщика) он уловил несколько далеких музыкальных тактов, жизнерадостных и приглашающих. Они очень быстро исчезли, оставив за собой только монотонную песнь козодоя.
Когда он уверился, что они не вернутся, он махнул топориком, потом опять и опять; он бил по невидимому дереву, пока ветка не освободилась, и тогда он прижал ее к стволу родительского дерева, чтобы убрать сучки. Закончив, он вынес грубую рогатину из темноты на освещенную небом поляну у стены и надежно завязал веревку в той точке, где встречались сучья, похожие на раскинутые руки. Единственный сильный бросок послал раздвоенный сук над зубцами; и он твердо зацепился за них, когда Шелк потянул за веревку.
К тому моменту, когда Шелк выбрался на скошенный верх стены, он едва дышал от усталости, а туника и брюки насквозь пропитались потом; там, между шеренгой зубцов и отвесным спуском, он полежал несколько минут, восстанавливая дыхание.
Его уже заметили, без сомнения, — а если нет, неизбежно заметят, как только он встанет. Вставать будет в высшей степени глупо. Переводя дух, Шелк заверил сам себя, что только такой дурак, как он, мог подумать об этом.
Наконец он встал, каждую секунду ожидая оклик часового или пулю из карабина, и ему пришлось призвать каждый клочок самодисциплины, чтобы не смотреть вниз.