— Меня тоже покусали, — отец поднял дымарь и, устало улыбаясь, потрогал щеку, — завтра разнесет.
— Што-то вы сеточку не надели! — покачала головой баба Настя, поправляя свой белый, сбившийся во время спешки платок.
Отец махнул рукой:
— Я в ней вижу плохо. И пенсне слетает… Завязал?
Он наклонился к роевне. По его переливчатой жилетке ползли две пчелы. Антон сбил их в траву.
— Ну, слава тебе, Господи, огребли, — перекрестилась баба Настя.
— Да, слава Богу, что не ушел, — добавил отец, подхватывая роевню, — а сидел-то как неловко — и не счистишь и трясти рискованно.
— Святая правда, — кивнула баба Настя, — Антоша подстановил-то как сподручно. Вдругореть и промахнулися б.
— Да, Антоша, молодец, — улыбнулся отец.
Антон мельком взглянул на его лицо с начавшей отекать щекой и ответно улыбнулся…
А поздно вечером, когда розоватая дымка на западе стала ослабевать, уступая место потемневшему небу, баба Настя расстелила на полу в горнице простыню. Отец развязал роевню и выпустил на нее вяло шевелившихся пчел. Антон светил фонариком. Постепенно темная масса заполнила простыню. В дуче фонарика пчелы блестели, словно смазанные лампадным маслом и походили на жуков.
Поправив пенсне, отец склонился над ними.
Он всегда сразу находил матку — эту непропорционально длинную пчелу, давшую жизнь многотысячному месиву.
Тогда Антон смотрел на отца и вдруг подумал, что вот это родное сосредоточенное лицо с подвитыми песочными усами, реденькой бородкой и пенсне на узкой переносице не сможет остаться таким навсегда. Оно постареет, — думал Антон, — изменится бесповоротно и никогда больше не будет в нем именно этих черт. Они запечатлятся только в памяти, только в ее бесконечных нетленных кладовых останется эта жизнерадостная чудаковатость русского интеллигента…
Внезапно подул протяжный ветер, принесший запах прелого сена. На яблонях зашевелилась пожелтевшая листва, несколько листьев упало на стол.
Антон поднял воротник плаща, открыл саквояж. В нем лежала бутылка водки и саперная лопатка с короткой ручкой. Вынув лопату, он встал и пошел в дальний угол сада. Здесь трава и крапива были еще гуще и выше, а над пропадающими в них кустами смородины и крыжовника раскинула свои мощные ветви старая яблоня.
Он подошел к ней, с удивлением отмечая, что не может найти почти никаких изменений в старом дереве. И сейчас и двадцать лет назад яблоня была все такой же — раскидистой, толстоствольной, с множеством крепких веток, разросшихся обширной кроной.
Листва на ней местами пожелтела, крупные яблоки виднелись то тут, то там.
Под этой яблоней на мягкой траве когда-то лежало розовое китайское одеяло, на нем лежал Антон, а рядом сидела его мать — маленькая миловидная женщина с большими зелеными глазами, черной кудрявой гривой волос и красивыми тонкими руками, проворно нанизывающими на нитку шляпки белых грибов.
Она погибла, когда Антону исполнилось пятнадцать, погибла нелепо. Черный мохнатый паучок с красными точками на спине оборвал жизнь молодой цветущей женщины, приехавшей в туркменскую пустыню с сейсмической партией.
Говорили, что она даже и не заметила укуса.
Под брезентовым тентом они — несколько молодых, сильно загоревших людей, ели сочные дыни и мелкий туркменский виноград, смеялись, откидываясь назад, так что слетали с голов широкие байковые шляпы. Мать откинулась так после очередной шутки очкастого бритоголового геофизика, упала навзничь и через минуту перестала жить. А они, досмеявшись, тем временем резали вторую дыню складным походным ножом, тянули Оленьке исходящий соком полумесяц. Оленька лежала неподвижно с открытыми глазами и улыбкой, замершей на обветренных губах… Антон вошел под крону и погладил ствол яблони. Кора была шершавой, грубой, глубокие трещины рассекали ее и в них светилась молодая кожа старого, как жизнь, дерева. Как крепко оно Держалось за землю! Как широко и просторно росли ветви! Сколько свободы, уверенности, силы было в их размахе! Каким спокойствием веяло, ой блядь, нe могу, как плавно плыли над ним облака!
«Милая, милая яблоня, — думал Антон, подняв голову и пытаясь охватить глазами всю крону разом, — помнишь ли ты меня? Помнишь прикосновение моих детских пальцев, когда я впервые вскарабкался вот на эту развилку и, видя весь наш сад со всеми грядками, клумбами, кустами, радостно прокричал об этом матери! Помнишь, как вытягиваясь на тонких мальчишеских ногах с коричневыми бляшками ссадин, я срывал с тебя наливные яблоки? Или как читал, сидя вот здесь и облокотившись на твой ствол? А как искал я тени в розовую июльскую жару и находил ее здесь, под твоей кроной! Ты одаривала меня своей тенью — нежной, голубоватой, плавно скользящей по моим загорелым рукам…»
Он вздохнул, сорвал большое красное яблоко, рассеянно погладил им щеку и убрал в карман. Потом встал спиной к яблоне, так, что голова оказалась в развилке.
Старый липовый пень, поросший кустами, находился шагах в десяти. Прижав левую пятку к яблоне, Антон двинулся к пню, шепотом отмеривая шаги:
— Раз, два, три, четыре, пять…
Пень приближался.
— Шесть, семь, восемь, девять…