Бойся, юнец,
королевы, что в небе правит,
Ибо жизнь твоя в за́мке ее
Станет тоньше, чем волос, —
И того и гляди оборвется.
Отравленный плод
скрыт в жестоком женском сердце.
Пусть сладко слово,
но в мыслях и сердцах стилеты.
И зверь, и змея,
как идет она, бегут в страхе.
А когда поможет тебе,
попотчует, видно, твою шею веревкой.
«Слово о Королеве Боли»,
песнь скальдов Побережья Парусов
Я шагал лесной тропой как человек несвободный. Плечо мое все еще жгло огнем, и я ставил ногу туда, куда мне приказывали, держал, поднимал, переносил, останавливался либо садился — все по приказу. Сам, по собственной воле, я мог лишь дышать. Я стал рабом.
Три дня продвигались мы повозками сквозь горные леса, нырнув в зеленый полумрак. Горы в стране Людей-Медведей были очень красивы и величественны, в долинах шумели ручьи, и везде вокруг либо стояли серебряные скалы, либо шумели листья. Никогда в жизни я не видел столько зеленого цвета и такого богатства свободно текущей чистой воды. Все было мокрым и зеленым.
К вечеру мы останавливались в долинах на берегах потоков. Мы разбивали лагерь, однако нам не приказывали ставить большой шатер. Возы ставили четырехугольником, а между ними мы вязали веревки и перебрасывали через них ткань от шатров, закрепляя ее понизу. Под этой тканью спали Люди-Медведи вместе с Смильдрун и ее сыном, мы же лежали подле огня, с железными оковами, надетыми на ноги, пристегнутыми цепями к одной из повозок. Еще нам приходилось следить, чтобы огонь не погас. Цепь между оковами была достаточно длинной, чтобы мы могли ходить за дровами, делая маленькие шажки; сдерживал же ее замок, который, возможно, и было легко открыть, но который оставался слишком сложным, чтобы сделать это ножом или украденным гвоздем. Чтобы открыть его, требовался массивный кованный ключ, что Смильдрун носила у пояса. Ночью попеременно дежурили мужчины, сидя у огня с луками под рукой, вооруженные до зубов, время от времени они обходили лагерь с факелом. Разговаривали с нами совсем немного, но я старался запоминать каждое слово, которое понимал, и уже на второй день мог опознать, когда они их произносили, хотя остальная часть их жесткого гремящего языка звучала для меня, как звон цепей. Однако я сумел догадаться, что все люди боятся Смильдрун и что ни один из них не является ее мужем. За нами постоянно присматривали и не позволяли нам разговаривать, к тому же обычно рядом находился Удулай Гиркадал, а потому мы не могли ни посоветоваться, ни сговориться.
Гиркадал не относился к нам так, как должны бы относиться друг к другу попавшие в беду земляки в далекой стране. Он редко заговаривал с нами, а если и делал это, то лишь затем, чтобы передать приказы от Смильдрун или остальных, или чтобы утешить нас словами, которые мы могли бы понять.
Но, главным образом, мы странствовали — от рассвета до самого заката шагали вверх, бредя каменистой тропкой и толкая тяжелые повозки. А потом под гору, что оказалось не легче. Время от времени, когда дорога становилась слишком крутой, всем приходилось сходить с повозок и лошадей, а поскольку толстому Смиргальду быстро наскучило идти пешком, Бенкею приходилось тащить и его на собственной шее. Ребенок старался заставить Бенкея идти галопом, толкая его пятками в ребра и лупя палицей, но мой приятель не обращал на это внимания и шел неудержимо, как мул, хотя с него градом лился пот, а на лбу выступали вены.
На третий день в полдень мы добрались до перевала, за которым находилась вытянутая долина, с двух сторон зажатая горными хребтами, по дну же ее протекал широкий поток. Место было чрезвычайно красивым, но в тот миг мы на него толком и не смотрели. Красивая или нет, долина и стоящий в ней двор из бревен были моей тюрьмой и я не знал, сколько времени здесь проведу.