Он так никогда и не узнал, кто в ту ночь вызвал скорую, откуда вообще в переулке взялся и почему заработал старый телефон-автомат. Но не особо по этому поводу парился. В жизни чего только не случается, в том числе чудеса. Изредка, когда по-настоящему надо, иначе край.
Третье имя – Лайгама. Третьи врата открываются, имя произнесено.
Эльжбета садится в постели. Она уже почти задремала, но какой теперь может быть сон.
А ключ от врат уцелел, – внезапно понимает Эльжбета. – Добрый знак. Если хотя бы один из ключей остаётся по эту сторону жизни, миру быть.
А если нет, то не быть? Зря старались? – запоздало цепенеет она. И думает новым, незнакомым, чужим, таким горячим, что можно обжечься, голосом прежде, чем успевает подумать привычным холодным своим: «Да, не быть. Но не зря старались. Ничего никогда не зря».
Эльжбета откидывает тяжёлое одеяло, шлёпая по полу босыми ногами, подходит к окну и долго стоит там, прижавшись лбом к ледяному, словно внезапно настала зима, стеклу. Эльжбета плачет, потому что от счастья – можно. И ещё потому, что сквозь слезы город за окном выглядит совершенно иначе, хотя словами не объяснишь, в чём именно разница. Но зачем слова, если прямо сейчас обоим – Эльжбете и городу – всё понятно и так.
Лет до шести она была, вернее, казалась тихим, послушным ребёнком, родители и бабка нарадоваться не могли. На самом деле она тогда просто осматривалась – вот настолько чувствовала себя в человеческом мире чужой. Наблюдала за родителями и соседями, взрослыми и детьми, слушала их разговоры, чтобы разобраться, как всё устроено, и решить, как себя тут надо вести.
В конце концов поняла, что с людьми ей жить совершенно не хочется – ни с родителями, ни с соседями, ни даже с принцессами из кино. Дети ещё иногда попадаются вполне ничего, а взрослые все какие-то глупые. Знают о жизни не больше, чем дети, но ведут себя так, будто они тут главные, умнее и лучше всех. А сами при этом всего боятся, не любят друг друга и постоянно врут.
Тогда она замолчала. Просто прекратила разговаривать, и всё. На уговоры не реагировала, не издавала ни звука, перестала даже кивать и отрицательно мотать головой. Родители перепугались, таскали её по врачам, те разводили руками: физически ребёнок совершено здоров. Спрашивали: «Почему ты с нами не разговариваешь?» Объясняли: «Люди должны говорить друг с другом!» Искушали: «Сделаем всё, что попросишь, только слово скажи». Пугали: «Если будешь молчать, тебя в первый класс не возьмут». Наконец один из врачей догадался, что она не просто так, от смущения водит пальцем по столешнице, а пишет невидимыми большими печатными буквами правду: «НЕ ХОЧУ. НЕ ХОЧУ. НЕ ХОЧУ».
Мать плакала, бабка молилась, отец то пытался с ней поиграть, то от бессилия махал перед носом ремнём, грозился: «Буду лупить, пока не заговоришь, как нормальная!» Но всё это было неважно – слёзы, молитвы, угрозы. Какая разница, что взрослые делают и говорят. Она их не любила, не жалела и не боялась. Смотрела и слушала без особого интереса, как будто их показывают в скучном кино.
Собиралась молчать до конца жизни, чтобы не стать такой же, как взрослые, не научиться врать. А школу, – в этом она была совершенно уверена, – можно и молча закончить, если всё слышишь и умеешь писать. Но заговорила всего полгода спустя, когда они с мамой нашли на дороге щенка, которого сбила машина. Сказала: «Если мы его заберём и вылечим, я больше не буду молчать».
Щенка назвали Счастливчик – не столько потому, что ему повезло, сколько за то, что принёс счастье хозяевам, всем четверым. Взрослые были рады, что ребёнок опять говорит. А она сама, поглядев, как родители носятся с больной собакой, вдруг поняла, что взрослые вовсе не такие ужасные, как ей казалось. Рядом с ними вполне можно жить.
В тот вечер отец уговорил знакомого ветеринара прийти к ним домой осмотреть щенка. Она раньше не знала, что есть такая профессия – специальный врач для зверей. А посмотрев на отцовского друга и послушав его рассказы, сразу решила – вот чем я хочу заниматься. Какая разница, как мир устроен, если можно лечить и спасать.
Счастливчик оказался настоящим счастливчиком, прожил с ними аж восемнадцать лет. Когда старый пёс умер, отец ревел как мальчишка у неё на плече. С тех пор она точно знала, что люди – примерно как звери. В смысле, хорошие, и их тоже можно любить.