5 апреля 1955 года Черчилль ушел с поста премьер-министра. Он был сыт по горло и своей должностью, и парламентом, и вообще властью. Уже несколько лет люди шептались: старик сдает. Он знал и умел сплести больше слов, чем любой его современник, но так и не смог примириться с потерей империи. Его юные годы прошли в борьбе за нее, зрелые – в ее сохранении. Даже его вера в объединенную Европу уходила корнями в убеждение, что континент должен позаботиться сам о себе, а Британия – править империей. Его преемник вполне мог бы согласиться.
Энтони Иден уже некоторое время считался очевидным наследником премьера и не всегда умел скрыть свое нетерпение. Придя в раздраженное состояние от неуступчивости Черчилля, он как-то бросил намек об отставке, а Черчилль будто бы буркнул в ответ: «Не беспокойтесь; все это скоро станет вашим». Самый характер Идена предвещал, что он станет гордостью своей партии. Он снискал лавры на всех поприщах: академическом, военном и дипломатическом. Без сомнения, приятная внешность и мягкое обаяние тоже шли ему на пользу, но наблюдались и тревожные знаки. Вспылив, Иден не стеснялся «топнуть ногой» и вообще легко впадал в гнев, если что-то происходило не так, как он рассчитывал. Злые языки также поговаривали, что он «добурился до Англии». Да и впечатление непритязательной искренности, производимое Иденом, не всегда подкреплялось действиями.
Иден с подозрением относился к межатлантическим идеям своего предшественника, но в равной степени не одобрял и любого участия в европейских сообществах[76]
. Его позиция, пожалуй, приближалась к взглядам Солсбери: не очень выраженный империалист и ярко выраженный тори. Его часто обвиняли в недостатке убеждений, но он настаивал, что его путеводная звезда – сохранение мира. В любом случае его принципам и решительности вскоре предстояло испытание. Десятилетие шло, и тонущая империя затягивала премьера за собой в бурный водоворот. Британское государство оставляло свои владения, бросая назад вожделеющие взгляды и не гнушаясь насилием, хотя у британского народа было полно других забот. Считается, что Индия к 1947 году стала неуправляемой и даже нерентабельной, что Ганди и Конгресс «толкали отпертую дверь», однако многие другие колонии были настроены воинственно.Кения – как раз из таких. Если Индию рассматривали как бриллиант в имперской диадеме, то Восточная Африка играла роль нити жемчуга, скрепляющей эту самую диадему. За время британского правления в Африке многие местные сообщества рассорились друг с другом. До прихода европейцев в высокогорьях Кении доминировало племя кикуйю. В 1930-х его лишили прав на землю, и это стало последней каплей в череде оскорблений. Поселок из преимущественно брошенных домов под названием «Счастливая долина», предельное воплощение деградирующего британизма, пал жертвой факелов мау-мау[77]
в 1950-х. Кровопролитие стало привычным по обе стороны: методы, к которым прибегала колониальная администрация, вполне оправдывали клеймо «империалистов», а практики мау-мау подтверждали их репутацию «дикарей». Смертность зашкаливала. Мау-мау пережили кончину своего лидера[78] в 1959 году, а четыре года спустя страна добилась независимости. Если в случае Кении истоки недовольства, по крайней мере, были очевидны, с Кипром дело обстояло не так ясно.1 апреля 1955 года самая мирная из британских колоний получила агрессивную «визитку» от новой военной группы ЭОКА[79]
. Чиновники в Никосии, не говоря уж про Уайтхолл, не могли объяснить случившегося: на Кипре не наблюдалось экономических трудностей, а жители острова имели репутацию совершенно безразличного к политике народа. Когда ЭОКА напала на полицейский участок в Лимассоле, первой реакцией было недоумение, но требования боевиков оказались просты. Почему бы Британии не отказаться от своих претензий на Кипр и не дать ему присоединиться к Греции? В своих мемуарах «Горькие лимоны» Лоуренс Даррел пишет, что его симпатии лежали на стороне властей: «Я сам, как консерватор, вполне понимаю [принцип колониализма], а именно: “Если у вас есть империя, вы не можете взять и отдать любой ее кусок по первому требованию”»[80]. На острове преобладал именно такой настрой, и в те времена эта установка считалась очевидным и непреложным законом.