ЛАКАН ствуют аналогичные упорядочения бессознательного. От Бенвениста — различение между «Я говорящим» и «я, о котором идет речь». Однако главная опора этих языковых аналогий — переосмысление понятий Ф. де Соссюра — «означаемое» и «означающее». У Соссюра они едины как две стороны одного листа бумаги, а у Лакана они разорваны: означающее отрывается от означаемого и пускается в самостоятельное культурное плавание со всеми хитросплетениями скольжений, сгущений и смешений, а означаемое вообще не принимается в расчет. Бессознательное, структурированное означающими, прерывно, дискретно, расщеплено. При связи по сходству возникают сгущения (конденсации), когда означающие наслаиваются друг на друга так, что в одном просвечивает другое или другие (симптом — это и есть телесное просвечивание душевного страдания); при связи по смежности происходят подмены близких элементов в цепочке (так происходят подмены влечений, путаница между близкими объектами желаний). Именно цепочки означающих определяют сцепления человеческой судьбы, так что субъект оказывается тем, что «одно означающее показывает другому означающему» в общей цепи взаимосвязей. Еще один основоположный тезис лакановской трактовки бессознательного—«бессознательное—это речь Другого (discours de FAutrc)». Ранний Лакан — вслед за Гегелем в интерпретации Кожева—увлекался диалектикой Я и Другого, тождественного и другого. Начиная с 1950-х гг. Лакан фактически отличает воображаемого другого от символического Другого. Одно дело «другой» как образ, отражение, отчуждение, подмена. Иное дело — Другой с заглавной буквы не похожий и не подобный, а отличный от меня (по сути уже не другой, а «третий»). Другой с заглавной буквы — это порядок культуры и языка, закон, который пронизывает и определяет человека, не допуская никаких отождествлений. В символическом Другом «записаны» запрет на кровосмешение и все сложные механизмы брачных связей и союзов, закрепленные в системе языковых терминов. У Лакана есть и еще одно важное понимание Другого — как воплощения родительских персонажей и всех последующих недоступных объектов желания: мы стремимся понять, что «другой» нам говорит, чего он от нас хочет, мы сами хотим стать объектами его желания, и на этом строятся все межличностные отношения, так что в итоге «желание желания другого» определяет и наш собственный жизненный поиск. У Фрейда познаваемое (бессознательное) и познающее (сознание) были разнородными, а вопрос о том, почему языковая проработка психических содержаний может иногда приносить облегчение или даже исцелять, оставался необъ- ясненным. У Лакана работа в языке может лечить именно потому что она родственна бессознательному как языковой конструкции — тут подобное лечится подобным, и вопроса о разноприродности энергий и словесных структур не встает. Правда, в отличие от Фрейда ни излечение, ни познание вообще не являются осознанной целью лакановского психоанализа: излечение может возникать лишь как «побочный» результат работы, целью которой выступают овладение собственными симптомами, выработка умения управлять собой. Лакан и его последователи показывают связи языка не только с бессознательным, но и с сексуальностью или вообще с желанием. В отличие от животного инстинкта человеческая сексуальность всегда дисфункциональна, она имеет период неявного созревания, знает остановки и возобновления. В отличие от таких физических потребностей, как голод или жажда, в ее удовлетворение вторгаются запрет и закон, фиксируемые в языке. Язык, в котором присутствует отсутствие (в нем даны не вещи, а знаки вещей), и структура желания аналогичны. Поэтому, напр., и сексуальные отношения между людьми оказываются в известном смысле лишь «фикцией»: они не уменьшают нехватки взаимодополнительностью, но лишь умножают их. Т. о., лакановский вариант психоанализа делает акцент на невещественности телесного: напр., «фаллос» — это не мужской детородный орган, а «главное означающее» человеческих желаний (он одновременно и силен, и бессилен, поскольку его функционирование определяется не волей и сознанием, а неподвластными человеку обстоятельствами); «отец» в лакановском «Эдипе» — это не реальная угроза кастрации, но скорее «Имя-отца» как символ закона и порядка и проч. Философская интерпретация лакановского психоанализа выводит концептуальные следствия из этой расщепленности субъекта и потерянности объекта — прерывного, частичного, сверхдетерминированного наслоениями многих обстоятельств и, значит, обрекающего на неосуществимость наш поиск любви и наше стремление к познанию. Мысль и бытие не тождественны, они опосредованы языком и бессознательным, структурированным как язык, а потому и язык, и бессознательное вписаны и в структуры сознания, и в самые интимные механизмы человеческой психики. Прежняя очевидность рационалистической философии— «мыслю, следовательно, существую» — преобразуется в нечто радикально иное: «я мыслю о том, каков я есмь, и там, где я совсем не осознаю, что мыслю». Опираясь на различные формы философского анализа сознания — от сократовской маейевтики до современных форм диалектики — психоанализ втягивается в работу, смыкающуюся с философской, а философия притягивается к психоанализу (ведь и в ней тоже есть несказанное, ей самой непонятное). Итак, провозгласить аналогию бессознательного и языка и действительно помыслить ее — не одно и то же: чем больше язык был похож на бессознательное, тем меньше он напоминал язык в обычном смысле слова. Подтягивание бессознательного и языка друг к другу повышало шансы умопостигаемого бессознательного, открывало психоанализ к новому опыту гуманитарных наук, позволяло хотя бы стремиться к объективности и формализации расплывчатых областей субъективного опыта и межличностных взаимодействий. Однако при этом один конец концепции Лакана постоянно упирался в невыразимое, другой — в сверхизощренно риторическое. Отсюда головоломная трудность лакановского стиля (его тексты как бы подражают работе бессознательного), который выносит вовне труднодоступные слои психики. Личная харизма Лакана, эффектность его «неинституциональной» позиции, роль его семинара, в котором целое поколение интеллектуалов видело подлинную лабораторию мысли, — все это привело к тому, что стилистические эксперименты с языком были широко восприняты как категорический императив и гарантия подлинности интеллектуальных усилий. Аналогия бессознательного и языка как способ разрешения философской апории познания бессознательного была продуктивной, однако под давлением бессознательного материала она дала трещину: когда за порядком языкового и символического стали упорно возникать симптомы реального, это ярко указало на пределы самой этой аналогии, несмотря на всю ее виртуозную проработку в лакановском психоанализе.